… а может быть, всё намного проще, и мой разум, перегретый постоянным, нескончаемым длительным стрессом, просто отключается иногда, додумывая затем, дорисовывая то, что было, и особенно — чего не было.
Сопровождающие мои разговорились о чём-то своём, но моё сознание воспринимает только обрывки фраз, совершенно неинтересных и банальных, так что даже и не пытаюсь слушать. Ясно только, что я, и вся эта поездка в суд, стала для них неким триггером.
В меру своего образования и понимания, они ведут разговоры о политике — так, как их могут вести люди, не имеющие доступа к свободной информации и знающие, что неправильный образ мыслей, вырвавшихся на трамплин языка, может стать причиной неприятностей. Цензура, самоцензура и ограниченный кругозор… ну право слово, ничего интересного!
Они, перескакивая с темы на тему, уверенно решают судьбы Америки, обсуждают и осуждают Израиль, безапелляционно предрекают скорый крах доллара…
— А я считаю… — но мне не интересно мнение усатого шофёра об Израиле и семитах, и я не вслушиваюсь.
Больше не надо судорожно хватать глазами настроение окружающих меня людей, их разговоры и всё то, что недавно ещё было жизненно важным для сохранения жизни, здоровья и чести. Кристально ясно, что как бы не сложилось со мной, в детдом я уже не вернусь, поэтому все их разговоры, мнение и эмоции совершенно неважны.
Не вслушиваюсь ни в то, что говорит усатый политолог за баранкой, ни в слова Валериана Игоревича о воспитании подрастающего поколения. Фоном всё…
— Пожёстче, пожёстче надо! Вот меня отец бил, не жалея, и ничего, человеком вырос!
Он апологет ремня и воспитательных затрещин, ну да другие, кажется, и не идут в физруки, а тем более — в детский дом.
— А я думаю…
— … а ты о чём думаешь? — неожиданный вопрос от Татьяны Филипповны и локоть в бок от Валерьяна Игоревича. Не сразу понимаю, что спрашивают меня, и тем более не понимаю — зачем и о чём…
— О пространстве и времени, — отвечаю, чуть отвлёкшись от размышлений, — и о том, какие именно научные теории замаскировал Кэррол в своём произведении.
— Ну я же говорил вам, Татьяна Филипповна — натуральный псих! — живо, и как-то очень болезненно отреагировал физрук, — Вот все они…
— Приехали! — прервал мои размышления Валериан Игоревич, и действительно, машина остановилась где-то на задах, во внутреннем дворике со сложным ландшафтом, где нашлось место и казённому, безликому советскому зданию, и сараям, и большому ангару-гаражу, и, судя по дизайну и соответствующим запахам — туалету. Последнее — ну вообще не удивляет… и думать, какие там сложности могут быть с канализацией, или может быть с делением на тех, кто право имеет срать во благе, и тех, кто обойдётся, не хочется.
— Давай, вылазь, — приказал физрук, и, крепко ухватив меня за плечо — чтобы, видимо, не сбежал, начал с сопеньем вылезать из автомобиля, потянув меня за собой.
Снаружи он, ухватив меня ещё крепче, несколько нервно огляделся по сторонам, глубоко вдохнул нечистый воздух, пахнущий дерьмом советской судебной системы, и утвердился на ногах, ожидая Татьяну Филипповну. Вид у него бравый и решительный, не иначе как воображает себя причастным и допущенным.
В суд мы приникали задами, через пыльную, несколько обшарпанную дверь чёрного входа, выкрашенную унылой коричневой краской, из-под которой просвечивали потёки красной. Для начала мы свернули куда-то не туда — не то в технические коридоры, не то в полуподвал, не то в секретную часть здания, если таковая тут вообще есть.
Сориентировались не сразу, и как выяснилось — всё это, разумеется, из-за меня. Спорить с этим утверждением не стал — известно же, что если в кране нет воды — значит, выпили жиды!
Наконец выбрались в какой-то коридор, свернули за угол, и встретились с сонным архангелом в милицейской форме, притулившимся спиной к стене. Задумчиво ковыряясь спичкой в зубах, он имел одухотворённый, хотя и несколько натужный вид, характерный для советских мыслителей на фотографиях в учебниках.
— Документы, — вяло потребовал служивый, чуть шевельнув плечом, и Татьяна Филипповна, выставив перед собой документы, вышла вперёд. Короткий разговор, и взгляд сержанта, разом построжевший, прошёлся по мне, будто снимая мерку для гроба.
В коридорах советской Фемиды не многолюдно, и не то чтобы затхло, но какой-то почти неуловимый, неприятный запах, витающий в воздухе и въевшийся в бетон, ощущается странным образом — не носом, а волосками на загривке, вставшими дыбом. Не сразу понял, но это, наверное, запах страха. Стресса.
— Давай, шевелись… — Валериан Игоревич пхнул меня в спину жёстким кулаком, но я, ещё сильнее замедляя шаги, не обращаю на эти тычки внимания, неотрывно глядя на родителей, идущих мне навстречу.
— Как ты похудел… — еле слышно сказала мама.
— Как вы похудели! — вырвалось у меня.
… а отец не сказал ничего, но взгляд, которым он смерил моих сопровождающих, и непроизвольные, очень характерные движение рук оказались достаточно выразительны.
Поэтому, или почему-то ещё, но ни мои сопровождающие, ни сопровождающие родителей не стали мешать, когда мы, сделав несколько шагов навстречу друг другу, обнялись. От отца и мамы пахнет днями, а то и неделями в камере, сыростью и…
… плевать! Я люблю их всяких…
— Не плачь, — тихо сказала мама, вытирая мне слёзы, — Ну, не плачь… всё будет хорошо, вот увидишь!
— Я… — начав было говорить, понял, что голос у меня сдавленный, и лучше, пожалуй, молчать, ибо нервы, они внезапно проржавели и держатся, наверное, только на самолюбии.
В зале суда, казённо-безликом, одном из многих выцветших уже оттисков советского шаблона, утверждённого несколько десятилетий назад, всё кажется знакомым, привычным и неродным.
Одинаковая архитектура и планировка зданий, дизайн. Одинаковая, давным-давно утверждённая номенклатура товаров народного потребления, отпускаемая согласно давно утверждённым планам. Одинаковые служащие, похожие на пластмассовых пупсов — если не внешне, то внутренне.
От этой казёнщины, от стресса и бог весть, от чего ещё, меня начало тошнить. Кивая впопад и невпопад, слушаю родителей, разрываясь между радостью от того, что они рядом, что я могу их слышать, и страхом перед неизвестностью.
— Всё будет хорошо, — в который уже раз уверяет сидящая справа мама, сжимая мою руку. Отец сидящий слева, время от времени поворачиваясь ко мне, то подмигивает, то пихает в плечо, и снова разворачивается к адвокату, внимательно слушая.
Новый адвокат, не старый ещё, смутно знакомый мужчина, что-то говорит ему, склонившись голова к голове — так тихо, что я, сидящий совсем рядом, слышу только редкие обрывки слов. Понимаю, а вернее, догадываюсь, что хотя он и будет апеллировать к советскому законодательству, но надеется на международную огласку и международные же организации, которые озаботились-таки нашей судьбой. Кто и как передавал им документы, не знаю, но моё уважение и благодарность к этим людям безмерны.
Не могу понять, это открытый процесс, или закрытый? Если открытый, то где представители западной прессы, где люди, могущие свидетельствовать в нашу пользу?
— Формально открытый, — очень тихо, наклонившись ко мне, ответила мама, — но вход по билетам.
— Понял, — отвечаю так же тихо, и мне в самом деле понятно — в зале агенты КГБ, проверенные представители общественности и прочие… твари по паре.
Представители западной прессы, иностранные дипломаты, сочувствующие и всё, кто может сказать, сделать или подумать что-то неправильное, ждут у здания суда, и естественно, все они переписаны.
… всё как всегда. Не поменяется ничего.
— Встать! Суд идёт! — поднимаюсь, слыша, да и видя всё, как из-под воды. Благо, тошнота прошла…
Очень казённым языком долго зачитывают статьи обвинения.
— … статья семьдесят УК РСФСР, статья…