На большой перемене дети пошли на двор, но только несколько девочек стали прыгать на одной ноге, перебрасывая камушек, да двое мальчиков затеяли угрюмую ссору. Большинство уселось в тени забора, где росли лопухи, и так сидели, — никто из них не принес с собой еды.
Все они были сыновьями и дочерьми рабочих, живших в этом районе, у многих из них отцы ушли на фронт. Один из мальчиков, опустив руки на землю, глядел на облако, стоявшее над Пресней, похожее на дым. Катя села около, спросила деловито:
— Петров Митя, правильно я запомнила?
— Ага.
— Папа твой где работает?
— Папаня давно на войне.
— А мама как твоя?
— Мама — дома, больная.
— Папа пишет с фронта?
— Не.
— А что же он не пишет?
— А чего писать-то… Радости мало… Он уходил, сказал маме: я за твою трудовую грыжу десять генералов убью… Он страсть смелый.
— Ты вырастешь, — кем хочешь быть?
— Не знаю… Мама говорит — эту зиму не переживем…
На Москву надвигались белые полчища, а еще скорее надвигалась осень. Просияло несколько золотистых грустных дней бабьего лета, и ветер упорно заладил с севера, гоня тучи беспросветными грядами.
В школе нечем было топить железную печку. Катя ходила в Наркомпрос к оливковому человеку жаловаться, он только кивал головой, не отрывая лихорадочных глаз от Катиного милого лица: «Понимаю, Екатерина Дмитриевна, ваше беспокойство и ценю вашу горячность, но с топливом будет ужасно в эту зиму: Наркомпросу обещаны дрова, но они в Вологодской губернии, откуда их нужно везти гужом… В общем, толкайтесь, нажимайте, где только можно…»
Дети приходили в школу посиневшие и мокрые, в таких худых пальтишках, в старых мамкиных кацавейках, которые разве только на огород повесить, что Катя наконец решилась на открытый бандитизм и назначила субботник по снесению забора. Школьный сторож — глухой старик с деревянной ногой. Катя и дети, — а они пришли почти все, — темным вечером, под шум ненастного ветра, разломали забор и все снесли в школьные сени. Сторож напилил дров, и наутро в классной комнате было тепло, влажно, от сырых стен шел пар, дети сидели повеселевшие, и Катя рассказывала им с кафедры о солнечной энергии (об этом она сама узнала только вчера из полезной книжки «Силы природы»).
— Все, что вы видите, дети, — эта кафедра, эти парты и огонь в печи, и вы сами — это солнечная энергия… Овладеть ею — задача человечества… Вот для чего нужно учиться и учиться, бороться и бороться… А теперь мы перейдем к уроку русского языка… Русский язык — это ведь тоже солнечная энергия, поэтому им нужно хорошо овладеть…
Во время перемен дети рассказывали Кате всякие новости. Дети знали все, что делалось на Пресне в Москве, и даже за границей у лордов-мордов. Катя очень многое почерпнула из этих рассказов. Так, раньше чем из газет она узнала о прорыве белых под Орлом, откуда стали прибывать раненые. Две девочки собственными ушами слышали, как у Микулиных — куда они нарочно бегали — Степан Микулин, токарь, только что вернувшийся, бедный, весь простреленный, приподнялся на койке, — а ему докторами строго ведено лежать, — и кричал дурным голосом жене и матери:
— Измена у нас на фронте, измена! Дайте мне бумаги, чернил, я напишу Владимиру Ильичу! Лучшие пролетарии кровью умываются, сырой землей укрываются, а Москву не хотят отдавать белому генералу… Не мы виноваты, что Орел сдан, — измена!..
Петров Митя, слушая эти рассказы девочек, сделался бледный, как штукатурка, и глаза у него все расширялись, такие мученические, что Катя села рядом на парту, прижала его голову к груди, но он молча выпростался, — ему было не до утешения, не до ласк.
Несколько дней ливмя лил дождь, и Пресня, казалось, по колено погрузилась в жидкую, оловянную грязь, — дети приходили совсем растерянные от страшных слухов, как чума, распространявшихся по городу. Было трудно заставить детей сосредоточиться на уроках. Рыженькая девочка, Клавдия, не приготовившая сложения и вычитания, громко заплакала посреди урока арифметики. Катя постучала карандашом о кафедру.
— Возьми сейчас же себя в руки, Клавдия.
— Не могу, те-е-е-тя К-а-а-тя…
— Что случилось?
Девочка ответила хриповато:
— Мама говорит: все равно, не учись, Клашка, арифметике…
— Что за глупости, мама твоя никогда этого не говорила!
— Нет, она сказала: все равно — вышла из грязи и уйдешь в грязь… Офицеры всех нас конями потопчут…
В сумерках Катя пошла на ликбез, — пробиралась под самыми заборами, чтобы как можно меньше замочить ноги, в отчаянии останавливалась на перекрестках, не зная, как перебраться через улицу. На квартиру рабочего Чеснокова (не так давно посланного на фронт комиссаром) из десяти женщин, с которыми она занималась, не пришла в этот вечер ни одна. Чесночиха, полгода тому назад вышедшая замуж, беременная. страшно исхудавшая, вся в желтых пятнах, сказала Кате:
— Не ходите вы сейчас к нам, погодите, не до того нам… Да и вам будет лучше.
Она показала Кате записочку от мужа, с фронта: «Люба, если Тулу возьмут, тогда готовьтесь. Москву отдавать не будем, только через последний труп… Пишу наспех с оказией… Может случиться, к тебе зайдет военный товарищ Рощин — ты ему верь. Он расскажет обо всем, — хорошо, если его послушают наши товарищи… Да пусть ему помогут, если ему что будет нужно. За всем тем жив, здоров, научился ездить верхом, о чем никогда не гадал…»
— Ждем этого товарища Рощина, да что-то не едет, — сказала Чесночиха, тоскливо глядя на мокрое окошко. — Приходите тогда, послушайте, я за вами девчонку пришлю… Это кто же Рощин — не ваш ли муж?
— Нет, — ответила Катя, — мой муж давно убит.
Вернувшись домой, она затопила железную печурку с трубой в форточку — «пчелку», окрещенную так потому, что печечки эти попевали, когда их топили лучинками, — ее сделали на Пресне рабочие и сами установили в Катиной комнате, полагая, что их учительнице будет много работоспособнее ночевать в некотором тепле. Катя сняла размокшие башмаки, чулки и юбку, забрызганную грязью, вымыла ноги в ледяной воде, надела все сухое, налила чайник и поставила на пчелку, вынула из кармана пальто кусочек серого колючего хлеба, — нарезав кусочками, положила на чистую салфетку рядом с чашкой и серебряной ложечкой. Все это она делала рассеянно. Когда стукнула кухонная дверь и в коридоре проволоклись невыносимо медленные шаги Маслова, она пошла и постучалась к нему.
— А! Мое почтение, Екатерина Дмитриевна. Присаживайтесь. Сволочь погода… А вы все, я вижу, хорошеете. Хорошеете. Так-с…
Он был почему-то необыкновенно зол в этот вечер. На вопрос Кати: что в конце концов происходит, почему такая повсюду тревога? — он, не отворачиваясь, устроил тонкими губами одну из своих самых ядовитых усмешечек:
— Вас интересуют партийные новости или что еще? Фронт? Наших бьют. Что еще я могу вам сказать? Бьют! А в Москве, как всегда, оптимистическое, бодрое настроение… Массовая мобилизация коммунистов против Деникина… В Петрограде массовые обыски в буржуазных кварталах… Вынесено решение о закрытии всех фабрик и заводов из-за недостатка топлива… Последняя, уже окончательно ободряющая, новость: объявлена перерегистрация партийных билетов, то есть очистка авгиевых конюшен… И вот тут-то мы и победим и Деникина, и Юденича, и Колчака…
Он возил ноги по комнате, забросанной окурками; из-под концов мокрых, грязных брюк его волочились развязавшиеся тесемки подштанников… Расхаживая, он щелкал пальцами, которые от вялости плохо щелкали.
— Вот тут-то и победим, тут-то и победим, — повторял он издевательским голосом. — Вам, разумеется, это все непонятно… И не удивительно, что вам непонятно… Гораздо удивительнее, что и мне, например, непонятно… Не понимаю больше ни-че-го… Социализм строится на базе материальной культуры. Социализм — высшая форма производительности труда. Так. Наличие высокоразвитой индустрии — обязательно? Да. Наличие высокоразвитого многочисленного рабочего класса — обязательно? А как же! Мы Карла Маркса читали, крепко читали… Ну что ж, займемся перерегистрацией… Есть еще у нас порох в пороховницах…
Катя так от него ничего не узнала толком. В Наркомпросе, куда на следующий день она пошла за инструкциями, в главном коридоре, где никогда не замечалось сквозняка, а сегодня (не то где-то вышибли окошко, не то нарочно растворили) дуло пронзительным холодом, и, несмотря на это, повсюду собирались шепчущиеся кучки сотрудников; Катя напрасно ходила из комнаты в комнату, — ей только сообщила одна сотрудница, пряча нос в скунсовый вытертый воротник:
— Да вы что — спросонок, гражданка, не знаете, что мы, должно быть, эвакуируемся в Вологду…
И вдруг, так же внезапно, произошла крутая перемена. Утром, только забрезжило. Катя побежала в школу. На Садовой ей пришлось остановиться и пережидать. По закаменевшей грязи, дробя замерзшие лужи, под огромными, воющими уже по-зимнему, голыми липами проходили вооруженные отряды рабочих. За ними ехали телеги. И снова, тесно ряд к ряду, шли колонны, ступая медленно, как зачарованные. То тут, то там суровые неспевшиеся голоса затягивали «Интернационал». На кумачовых полотнищах, которые они несли, наспех, кривыми буквами было написано: «Все на борьбу с белыми бандами Деникина!», «Да здравствует пролетарская революция во всем мире!», «Осиновый кол мировой буржуазии!». Из утренней хмурой мглы приближались и проходили все новые колонны. Катя глядела на эти лица — обросшие, худые, истощенные, темные, и казалось, у всех у них было единое во взгляде, в плотно сложенных ртах: преодоленное страдание, решимость, неумолимость…