«Как же это должно быть больно!» — без сочувствия, но с пониманием и уважением оценил лавагет.
— Они все любили меня, — неожиданно вздохнул бог. — Во всяком случае, говорили, что любят. Все — Леда, Европа, Даная, Семела, Ио — и я платил им тем же, щедро разбрасывая семя, как пахарь зерно. Я был быком, лебедем, золотым дождем, могучим и непонятным божеством; лишь однажды я попробовал стать смертным, придя к твоей жене… У меня никогда больше не будет детей, Персеид! Ты понимаешь, что это значит — никогда?!
— Да, я понимаю это, Кронид. У меня больше никогда не будет ничего. Зря ты решил примерить мою шкуру — лучше бы тебе явиться в облике быка… и не к Алкмене. Но Алкмена оплачет меня, а не тебя. Ты разбрасывал то, что называл любовью, свято веря в ее неисчерпаемость, ты оставил мне смятое ложе и усталую жену, а я оставил ей мою ложь во спасение ее жизни и сыновей, звавших Алкмену матерью, а меня отцом, пока ты страдал над иссякшим семенем! Здесь, в роще под Крисами, слепой Тиресий предсказал мне, что я умру в бою — и я умер в бою; что у меня будет наследник — у меня их два, что бы ни говорили по этому поводу люди; что я буду бороться за сына с богом, и сперва победит бог, а потом — я. Кто победил, Громовержец?
Цветок шиповника дернулся на гибкой ветке и, уколов палец Зевса, выскользнул и закачался, играя розовой мякотью лепестков.
— Ты победил, Амфитрион. Сперва — я, когда ты солгал жене и людям, потом — ты, когда я молчал девятнадцать лет, хотя наша общая ложь жгла мне сердце сильнее, чем молнии — руки… но Тиресий сказал тебе не всю правду. Наслаждайся своей победой, ибо ты уходишь вместе с ложью, а я, Зевс-Олимпиец, отец великого героя Алкида — остаюсь! Ну, кто теперь в выигрыше, смертный? Ты умер, и даже я больше ничего не могу сделать для тебя. Может быть, мой брат Аид будет добрее…
Амфитрион еще смотрел на опустевшее бревно, когда кто-то опустил ему руку на плечо.
— Гермий! — обрадовался старый лавагет, обернувшись. — А ты здесь откуда?
— Пойдем, Амфитрион, — Гермий старательно отводил взгляд в сторону, словно нашкодивший воришка. — Пойдем, я провожу тебя… тут недалеко.
— Хорошо, — согласился Амфитрион. — Я ведь все понимаю. Надо — значит, надо.
— Нет! — неожиданно выкрикнул Лукавый, очерчивая вокруг себя и Амфитриона круг своим страшно зашипевшим кадуцеем. — Нет, не сразу!.. Пусть вся Семья потом взъестся на меня — но ты должен увидеть! Смотри!
И Амфитрион увидел.
…Он увидел кровавое болото, грязное поле боя, которое осталось за ним, он увидел Алкида, стоящего над телом отца — над ЕГО телом — и рядом с ним Ификла; увидел, поразившись в последний раз, до чего же братья похожи друг на друга… увидел колесо, швырнувшее наземь Арея-Эниалия, увидел глаза оставшихся в живых, услышал дрожь в голосе пленных орхоменцев, когда они вспоминали его имя, имя Амфитриона, сына Алкея, внука Персея, Амфитриона-Изгнанника, Амфитриона-лавагета…
И услышал слова сына, за которого боролся с богом.
— Клянусь своим отцом, — голос Алкида звенел натянутой струной, и воины переглядывались при этих словах, косясь то на тело лавагета, то в хмурое небо, — клянусь своим отцом, что никогда Арей не дождется от меня той жертвы, которую он хочет! Никогда! И если для этого надо, чтобы война забыла мое имя, а я — ее грязь… значит, так тому и быть! Ты слышишь, отец?!
— Слышу, дурачок! — усмехнулся Амфитрион. — Слышу, не кричи… Гермий, как ты думаешь — он выполнит эту клятву?
— Не знаю.
— И я не знаю… Ну что, пошли?
— Пошли…
Ни Гермий, ни Амфитрион не знали тогда, что Алкид будет верен своей клятве ровно пять лет — до того дня, когда жрица дельфийского оракула назовет его Гераклом.
Не знал этого и сам Алкид.
СТАСИМ ПЯТЫЙ
СТРОФА
— …ты, Лукавый?
Тьма резко светлеет, словно кто-то зажег сразу дюжину масляных светильников.
— Я… дядя.
Тот, кого назвали Лукавым, явно смущен и напуган, хотя и пытается скрыть это.
— Ты провел его в обход Белого Утеса Забвения?
В вопросе кроется ответ.
И намек на гнев, готовый прорваться.
— Да… Владыка.
— И не дал напиться из Леты?
— Да… Старший.
— Ты понимаешь, что будет с тобой, если кто-нибудь из Семьи узнает об этом? Впрочем, я уже узнал. Я спрашиваю — понимаешь?!
— Да… понимаю.
— Отлично. Потому что меня радует твоя понятливость. Потому что я заранее предупредил Харона, чтобы он не брал тень Амфитриона на борт и послал вас обходным путем. Но мой приказ оказался напрасным — племянник вполне достоин своего любимого дядюшки!
Тьма хохочет.
Долго.
Взахлеб.
— Так значит, ты хотел того же, дядя? — радость пойманной птицей трепещет в голосе Лукавого.
— Нет, — смеется тьма. — Потому что я не знаю, чего хотел ты. Подозреваю, что ты и сам не очень-то знаешь, чего хочешь. Ведь ты собирался оставить ему не только память, но и волю к действиям?! Отвечай!
— Ну… вряд ли.
— Врешь — собирался!
— Дядя! При посторонних…
— Не волнуйся. Твой подопечный дремлет с того момента, как я увидел вас. Так и ему, и нам спокойнее. В Эребе герои ни к чему. А ты прикуси-ка язычок и отведи его пока на Пустые Территории!
— На Острова? Но ведь ты…
— Пусть тебя не волнует то, что я намереваюсь делать. А Амфитриону лучше побыть на Островах. Одному. Скажешь Керам, пускай проследят. Так он и не встретится ни с кем, и не угодит случайно в Лету или к Утесу.
Тьма сгущается, собирается в складки и умолкает.
И когда Гермий-Психопомп на цыпочках удалился, ведя за собой безмолвную тень того, кого еще недавно звали Амфитрионом, — Владыка Аид еще долго сидел, задумавшись.
Сегодня они с Гермием нарушили древний закон, который сам Владыка и установил. Поэтому Старшему было невероятно трудно решиться на подобный шаг.
Но все же он решился.
Тени, попав в Эреб, теряют земную память. Это известно всем. Вот только мало кто задумывался: кому это надо и зачем?
Не задумывался над этим и Старший.
Потому что знал.
Если умершим оставить память, они будут стремиться обратно, к живым — долюбить, довоевать, достроить, отомстить за собственную смерть, наконец! — всегда найдется что-то, чего человек не успел. Но, вырвавшись из Эреба, тень не способна действовать, как человек. Она — тень.
Она хочет жить, не будучи живой в земном смысле слова.
И станут тени захватывать тела живых, пытаясь подчинить их своей воле. Схватятся не на жизнь, а на смерть, две души в темнице единой плоти, и ужаснутся окружающие, и скоро уже две души вернутся в Эреб, ненавидя одна другую — чтобы снова рваться в мир.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});