тяжбе, которая утром была предметом его разговора с бароном. На этот раз ему пришлось писать все вопросы, а в ответах старика сквозила присущая ему ясность ума. По его словам, минеральные богатства горы, которая была предметом спора, принадлежали соседу барона, графу Розенстейну. Он изложил все свои основания и, порывшись в своих папках, очень аккуратно надписанных и разложенных, предоставил ему доказательства. Гёфле заметил, что таково его собственное убеждение и что он будет вынужден поссориться с бароном, если тот станет навязывать ему это заведомо проигранное дело. Он добавил к этому кое-какие соображения относительно худой молвы, ходившей о его клиенте, но так как Стенсон ничего, казалось, не слышал, а письменная форма общения исключает возможность застать собеседника врасплох, Гёфле вынужден был отказаться от дальнейших расспросов.
Вернувшись в медвежью комнату, Гёфле задумался над тем, надо ли посвящать Христиана во все, что произошло между ним и Стенсоном, и, взвесив все, решил, что должен молчать. К тому же в эту минуту он и вообще-то не был склонен к каким бы то ни было излияниям. В голове его проносилось множество странных мыслей, множество противоречивых предположений. Мозг его напряженно работал, словно ему поручили какое-то трудное и путаное дело. И вместе с тем все обстояло совершенно иначе: Стенсон не позволял ему даже быть любопытным. Запрещение это, правда, ни к чему не приводило, и Гёфле не властен был угомонить рождавшиеся у него волнующие гипотезы. Адвокату не составило большого труда хранить молчание — Христиан в эту минуту был занят, ему не только не пришло в голову о чем-нибудь расспрашивать Гёфле, но он начисто забыл даже весь бывший меж ними разговор и был поглощен своей пьесой. К тому же он впал в глубокое уныние, и когда адвокат спросил его, нашел ли он способ обойтись без слуги, Христиан ответил, что напрасно ищет его уже в течение часа. В крайнем случае он, конечно, мог бы без него обойтись, но это повлекло бы за собою немало несообразностей и пропусков в мизансцене. Это было очень утомительным делом, и предстояло столько всего обдумывать и решать, что он уже готов был отказаться от своего замысла.
— Право же, — сказал он Гёфле, который пытался его подбодрить, — клянусь вам клятвой фигляра, что игра не стоит свеч; другими словами, я только измучаюсь совершенно бесславно и заставлю барона попусту истратить на меня деньги. Все равно дело провалилось, не будем же больше о нем думать. Знаете, что мне остается сделать, господин Гёфле? Отказаться от мысли об успехе в этих краях, все упаковать и уехать подобру-поздорову в какой-нибудь город, где я поищу себе другого слугу, который мог бы мне стать подручным и был бы достаточно благочестив, чтобы сдержать клятву, которую я от него потребую, пить одну только воду, даже если вино будет струиться потоками по горам Швеции!
— Черт побери! — сказал Гёфле, очень огорчившись при мысли, что потеряет своего соседа. — Если бы я мог хоть немного растормошить этих куколок… Только мне Этого не суметь.
— А ведь нет ничего проще. Попробуйте: указательный палец — в голову, большой — в руку, средний — в другую руку… Ну и отлично! Как раз то, что надо! А теперь, в знак привета, поднимите руки к небу!
— Это-то нетрудно, а вот сочетать жесты со словами! А потом, что говорить? Я ведь могу сымпровизировать только монолог!
— Это уже много. Послушайте, защищайте кого-нибудь, забудьте, что вы господин Гёфле, смотрите на фигурку, которую приводите в движение. Говорите, и совершенно естественно движение ваших плеч и положение всего корпуса передадутся кончикам пальцев. Надо только проникнуться сознанием реальности burattino и воплотить в нем вашу индивидуальность.
— Проклятие! Вам-то легко говорить, но когда человек не привык… А ну-ка попробуем. Допустим, что я кого-то защищаю… Только кого же мне защищать?
— Защищайте барона, которого обвиняют в убийстве брата!
— Защищать? Я бы предпочел обвинять.
— Если вы будете обвинять, то впадете в патетику, а если вы будете защищать, то можете рассмешить.
— Согласен, — сказал Гёфле, вытягивая руку, которая держала марионетку, и жестикулируя. — Я говорю речь, слушайте. «Какие обвинения вы можете выставить против моего клиента? Вы ставите ему в вину такой простой, такой естественный поступок, как избавление себя от одного из членов семьи, который мешал. Но с каких это пор человек, который любит деньги и тратит их, вынужден уважать это вульгарное соображение, которое вы называете правом на жизнь? Право на жизнь! Но мы требуем его для себя, и тот, кто говорит «право на жизнь», утверждает право на такую жизнь, какая ему желательна. Поэтому, если мы не можем жить без большого состояния и без привилегий, которые дает высокое положение, если без роскоши, без замков, без влияния и власти мы можем погибнуть от стыда и обиды, подохнуть от скуки, как говорят простолюдины, у нас есть право, мы требуем себе это право и будем им пользоваться — будем убирать с нашего пути все, что мешает процветанию, расширению, блеску нашей нравственной и физической жизни! За нас говорит…»
— Выше! — сказал Христиан, который смеясь слушал сатирическую речь адвоката.
— «За нас говорит, — повторил Гёфле, повышая голос, — традиция древнего мира, начиная с Каина и кончая великим королем Биргер-Ярлом, который уморил голодом двух своих братьев в замке Нючёпинг[78]. Да, господа, на нашей стороне старинный северный обычай и славный пример нравов русского двора за последнее время. Кто из вас осмелится противопоставить такую мелочь, как нравственность, великим государственным соображениям? Государственные соображения, господа; знаете ли вы, что такое государственные соображения?»
— Выше, — продолжал Христиан, — выше, господин Гёфле!
— «Государственные соображения, — вскричал Гёфле фальцетом, ибо голосом он не мог взять верхних регистров, — государственные соображения — это, на наш взгляд…»
— Еще выше!
— Черт бы вас побрал! Я с вами тут горло надорву! Благодарю покорно, хватит с меня, если надо так подвывать.
— Да нет же, господин Гёфле! Я же не прошу вас говорить выше, а вот уже целый час добиваюсь, чтобы вы подняли выше вашу руку, а вы не хотите понять, что если будете держать марионетку так, на уровне груди, никто ее вообще не увидит и вы будете играть для себя одного!
Посмотрите на меня: надо, чтобы рука у вас была выше головы. Итак, начинаем диалог! Я — адвокат противной стороны, и я обрываю вашу речь, потому что не могу сдержать своего негодования. «Я больше не в силах это слушать, и если судьи, заснувшие в своих креслах, могут вынести подобное злоупотребление человеческим словом,