— Вы печальны, государь? — спросил герцог д’Айен. — Что же могло опечалить ваше величество?
— Мое здоровье, герцог! Мое здоровье, которое уходит! Я приказал Ламартиньеру спать в моей комнате, чтобы он ободрял меня; но этот сумасшедший, наоборот, старается меня испугать. К счастью, здесь, кажется, расположены смеяться. Не правда ли, Шовелен?
Но вызовы короля оставались безрезультатными. Сам маркиз де Шовелен, чья тонкая насмешливая физиономия так охотно отражала веселый нрав его; маркиз, столь совершенный придворный, никогда не отстававший ни от одного желания короля, — маркиз на этот раз, вместо того чтобы ответить на высказанную Людовиком XV потребность в каком-нибудь хотя бы легком развлечении, оставался мрачным, строгим, полностью погруженным в необъяснимую серьезность.
Кое-кто — настолько подобная грусть не соответствовала привычкам г-на де Шовелена — кое-кто, говорим мы, подумал, что маркиз продолжает свою шутку и что эта серьезность завершится сверкающим фейерверком веселья; но у короля в это утро не было терпения ждать, и он стал пробивать брешь в грусти своего фаворита.
— Да что за черт вселился в вас, Шовелен? — спросил Людовик XV. — Вы решили стать продолжением моего сегодняшнего сна? Вы тоже хотите, чтобы вас хоронили?
— О!.. Неужели ваше величество думали об этих ужасных вещах? — спросил Ришелье.
— Да, у меня был кошмар, герцог. Но, по правде говоря, то, что я перенес во сне, я предпочел бы не встретить наяву. Да послушайте же, Шовелен, что с вами?
Маркиз молча поклонился.
— Говорите, да говорите же, я этого желаю! — воскликнул король.
— Государь, — ответил маркиз, — я размышляю.
— О чем? — спросил удивленный Людовик XV.
— О Боге, государь!
— О Боге?
— Да, государь. Бог — начало мудрости.
Это вступление, столь холодное и столь монашеское, заставило короля вздрогнуть; устремив на маркиза более внимательный взгляд, он увидел в его усталых, постаревших чертах вероятную причину этой необычной грусти.
— Начало мудрости, — сказал он. — Ах, в самом деле, я уже не удивлюсь, если это начало никогда не будет иметь продолжения; это слишком скучно. Но вы размышляете не об одном только Боге. О чем еще вы размышляете?
— О моей жене и моих детях: я давно не видел их, государь.
— Ах да, правда, Шовелен, вы женаты, у вас есть дети, я об этом забыл; да и вы, мне кажется, тоже, ибо за те пятнадцать лет, что мы ежедневно видимся, вы впервые мне об этом говорите. Что ж, если вас обуяла страсть к семейному очагу, вызовите их сюда, я не возражаю; ваше помещение во дворце, по-моему, достаточно велико.
— Государь, — ответил маркиз, — госпожа де Шовелен живет весьма уединенно, она очень набожна, и…
— И она, не правда ли, была бы смущена образом жизни Версаля? Я понимаю, она вроде моей дочери Луизы, которую я никак не могу вытащить из аббатства Сен-Дени. Так что я не вижу средства помочь, мой дорогой маркиз.
— Я прошу прощения у вашего величества; одно средство есть.
— Какое же?
— Сегодня вечером истекают очередные три месяца моей службы; если бы ваше величество разрешили мне поехать в Гробуа, чтобы провести несколько дней с семьей…
— Вы шутите, маркиз: покинуть меня!
— Я вернусь, государь; но я не хотел бы умереть, не сделав некоторых завещательных распоряжений.
— Умереть! Черт бы вас побрал! Умереть! Как легко вы это говорите! Сколько же вам лет, маркиз?
— Государь, я на десять лет моложе вашего величества, хотя и кажусь на десять лет старше вас.
Людовик повернулся спиной к своенравному придворному и обратился к герцогу де Куаньи, стоявшему рядом с королевским возвышением:
— А, вот и вы, господин герцог; вы очень кстати; на днях о вас шел разговор за ужином. Правда ли, что вы приютили в моем замке Шуази этого беднягу Жанти-Бернара? Если так, то это доброе дело и я вас хвалю. Однако если все смотрители моих замков будут поступать так же, подбирая сошедших с ума поэтов, мне останется только переселиться в Бисетр. Как чувствует себя этот несчастный?
— По-прежнему довольно скверно, государь.
— Как же это с ним случилось?
— Из-за того, государь, что когда-то он немного злоупотреблял развлечениями, и прежде всего из-за того, что еще совсем недавно он хотел разыгрывать из себя молодого человека.
— Да, да, я понимаю. Конечно! Ведь он очень стар.
— Всеподданнейше прошу прощения, государь; но он лишь на год старше вашего величества.
— Это в самом деле невыносимо, — сказал король, поворачиваясь спиной к герцогу де Куаньи, — они сегодня не только печальны, как катафалки, но еще и глупы, как гуси.
Герцог д’Айен, один из остроумнейших людей этого столь остроумного времени, уловил растущее дурное настроение короля; опасаясь быть задетым осколками при взрыве, он решил как можно скорее положить этому настроению конец и сделал два шага вперед, чтобы оказаться на виду. Его камзол, подвязки, все края одежды были украшены широким и блестящим золотым шитьем, которое не могло не приковать взоров. В самом деле, монарх его увидел.
— Честное слово, герцог д’Айен, — воскликнул он, — вы сияете, как солнце! Вы что, ограбили почтовую карету? Я думал, что все вышивальщики Парижа разорились после свадьбы графа Прованского, когда никто из придворных не заплатил им, а господа принцы сочли за благо не явиться на свадьбу несомненно из-за отсутствия денег или кредита.
— Следовательно, они разорены, государь.
— Кто — принцы, вышивальщики или придворные?
— Я думаю, все понемногу; однако вышивальщики более ловки, они из этого выпутаются.
— Каким образом?
— С помощью нового изобретения; вот оно.
И герцог показал на свое шитье.
— Я не понимаю.
— Да, государь; платье с таким шитьем называется «под канцлершу».
— Я понимаю еще меньше.
— Можно было бы сделать эту загадку понятной для вашего величества, процитировав стихи, сочиненные парижскими зеваками, но я не осмеливаюсь.
— Вы не осмеливаетесь! Вы, герцог?! — сказал, улыбаясь, король.
— Честное слово, не осмеливаюсь, государь; я жду королевского приказания.
— Я вам его даю.
— Но пусть ваше величество не забудет, что я всего лишь повинуюсь. Итак, вот эти стихи:
Ткут нынче галуны особенного рода —Для важных дней, и их «под канцлершу» зовут.Названье странно вам? Но нет загадки тут:Фальшивы, как она, и не краснеют сроду.
Придворные переглянулись, удивленные подобной дерзостью, и все одновременно повернулись к Людовику XV, чтобы воспроизвести на своих физиономиях выражение его лица. Канцлер Мопу, находившийся тогда в величайшей милости, поддерживаемый фавориткой, был слишком высокой особой, чтобы кто-то мог позволить себе выслушивать эпиграммы, беспрестанно сыпавшиеся на него. Монарх улыбнулся — тотчас на всех устах появились улыбки. Он ничего не сказал в ответ — никто не произнес ни слова.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});