Но потом ему всё-таки вспомнилось, что бы я мог для него сделать, этому даже обучаться не надо, а он бы мне за это даже заплатил. Это было то, о чём бы я никогда в жизни не подумал, но Штоффель сказал, что это как раз для меня: у меня хорошо подвешен язык, и я умею рассказывать истории, Кэттерли всегда слушала меня с удовольствием. Речь шла об этом новом оружии, которое они с Полубородым изобрели вдвоём. После истории в Айнзидельне к нему уже обращались два человека заказать такое оружие и для себя; Штоффель говорит, что на таких заказах можно заработать больше, чем на подковах для лошадей. Но до тех пор, пока люди не знают про это оружие, они о нём и не мечтают; не стоять же кузнецу на рынке, показывая его. Об этом должны разноситься слухи, как они разносятся про то, что Полубородый умеет рвать зубы и лечить болезни, и вот в этом я мог бы оказаться ему полезным. Я должен обойти окрестные деревни, повод для этого найдётся всегда, и если люди будут спрашивать у меня, что есть новенького, я должен рассказать им о его изобретении, способном на большее, чем любое другое оружие: колоть, рубить, стягивать всадника с коня, и как оно оправдало себя в Айнзидельне. Упоминать Хубертуса и его отрезанный нос лучше не надо, уж этим Штоффель не гордится, а во всём остальном я могу и приврать, присочинив пару габсбургских солдат, побеждённых или выведенных из строя, а если спросят, где можно обзавестись таким оружием, я должен сказать: если вы уговорите кузнеца Штоффеля в Эгери, он вам, может, и сделает такое же.
Я сперва помедлил, но должен признаться: недолго. Гени сказал, это хотя и не то, что бы ему нравилось, но и запрещать он мне это не станет. Если ты в жизни стоял перед какой-то дверью и тебе её не открыли, ты потом до самой смерти будешь думать, что вот она-то и вела в рай. Одну неделю я могу выделить на это занятие, я её заслужил пахотой, но я должен при этом быть сдержаннее в преувеличениях, никто не купит корову у человека, который уверяет, что она ещё и яйца может нести.
Первый опыт я проделал в Штайнене, там, откуда родом наш правитель. Поводом для посещения я придумал, что у нас не хватает посевного зерна и я поехал присмотреть, не продаёт ли кто. Я так прикинул, что теперь, когда идёт сев, наверняка ни у кого нет лишнего, да так оно и было. Даже если бы кто мне и предложил, я бы как-нибудь выкрутился, сказал бы, что для меня это дорого или что надо подумать. Повернуть разговор в нужную сторону было нетрудно, люди повсюду падки на новости. Дело пошло лучше, чем я мог ожидать, гораздо лучше, я даже был взволнован, но это волнение доставляло мне удовольствие. Я ещё подумал, не так ли бывает и у Чёртовой Аннели всякий раз, когда перед ней сидят люди и ждут первую историю, но, вероятно, она уже слишком часто переживала это и думает при рассказе совсем о других вещах: дадут ли ей поесть чего-то вкусного или что ей делать с волдырями на ступнях. У меня же было очень хорошее чувство, что все меня внимательно слушают, в последний раз со мной такое было, когда я объяснял мальчишкам правила игры «Межевой спор». Поэтому я позволил себе гораздо больше преувеличений, чем намеревался, рассказал не про нескольких солдатах Габсбургов, но о целом отряде, а битву с ними я изобразил такой свирепой, что кровь летела брызгами. И если бы не Штоффель и не его чудодейственное оружие, то нас бы уже не было в живых.
После этого ко мне подошёл мужчина и сказал, что сам тоже был в Айнзидельне. Я думал, он хочет меня уличить, что, мол, в действительности всё было не так, как я изобразил, но он наоборот сказал, что всё именно так и было, как раз эту схватку он особенно хорошо помнит и такое оружие кузнеца Штоффеля непременно должен заказать и для себя. То же самое было со мной потом и в других местах: из тех людей, которые могли знать события лучше меня, ни один мне не возразил; всё, что я выдумал, они подтвердили, причём таким образом, что было заметно: они и сами поверили в это, потому что история, которую кругом будут пересказывать, делала героями и их самих. Для меня это было так соблазнительно, будто передо мной стоял горшок сладкой каши и я не мог перестать черпать ложкой всё глубже и глубже. Если уж начнёшь рассказывать, то в голову приходит всё больше, с этим ничего не поделаешь. Отряд солдат становился всё многочисленнее, знамя герцога превращалось в знамя короля, и нам преградили путь не пешком, а налетели на нас конницей, в тяжёлых доспехах. И ни разу, никогда, никто не сказал, что я привираю. Не хочу бахвалиться, но это совершенно точно происходило оттого, что эту историю я рассказывал действительно хорошо.
В последний день недели, которую мне выделил Гени, случилось нечто неожиданное: местечко, куда я пришёл, словно вымерло, нигде не было видно ни души, даже у колодца, где всегда кого-нибудь да встретишь. Но потом я услышал голоса из самого большого дома и когда очень осторожно приоткрыл дверь на одну щёлочку, то увидел: там собралась вся деревня. Несколько человек сидели на полу на корточках, остальные стояли так тесно друг к другу, что никто не мог двинуться. Мне пришлось подняться на цыпочки, чтобы посмотреть через головы, только тогда на другом конце, перед очагом, я увидел спину монаха. Но то был не настоящий монах, а Хубертус, и он служил мессу. Требника у него не было, он служил наизусть, по памяти; он мне ещё в монастыре показывал, что он это может. Тогда я думал, что он попадёт за это в ад, но теперь уже не уверен в этом. Он защищался тем самым от интердикта, а за то, что человек борется против несправедливости, вообще-то нельзя наказывать. Кроме того, он осчастливил людей. Когда они вышли на улицу, у всех были просветлённые лица и все целовали Хубертусу руки.
Увидев меня, он сразу подбежал ко мне и обнял, что всех сильно впечатлило. Люди держались от нас на почтительном расстоянии, так что мы смогли перекинуться словом. Хубертус рассказал, что теперь служит мессу каждый день, иногда в двух деревнях по очереди, и с тех пор, как это делает, в нём что-то изменилось, он сам не может это себе объяснить. Поначалу он просто произносил слова, – «Как попугай», – сказал он, ошеломлённо глядя на меня, – порой едва не смеялся среди пения. А теперь он с каждым днём всё больше замечает, что есть нечто особенное в том, что он делает, что-то святое, он чувствует где-то вдали тайну и подходит к ней всё ближе. И хотя он ещё не нашёл ответа, но раньше он даже не думал, что есть о чём спрашивать.
Всё это не походило на того Хубертуса, которого я знал по монастырю и который хотел стать епископом ради конюшни, полной лошадей.
Потом он спросил, что я здесь делаю, в этой деревне, и когда я ему объяснил, он сказал, что мы, кажется, более схожи между собой, чем он раньше думал. Я бы и дольше с ним говорил, расспросил бы его, как может быть такая месса настоящей, если он не раздаёт освящённые облатки, но он сказал, что мы поговорим как-нибудь в другой раз, ведь видно же, что люди ждут его с нетерпением, а пастырь должен заботиться о своей пастве. На прощанье он меня благословил. Он вообще не священник, но я был ему за это благодарен.
Хотел бы я знать, что станется дальше с Хубертусом. Раньше я думал, что понимаю его, и то, что я понимал, мне не нравилось. Теперь я его больше не понимаю, но это непонятное мне нравится.
Я потом ушёл, так и не рассказав мою историю, мне это показалось таким неуместным, как если бы я посреди богослужения достал из мешка свою флейту и начал играть. И это было совсем не плохо, что в тот последний день никто больше не услышал про новое оружие, дело кузнеца Штоффеля и без того спорится; на подковывание лошадей у него уже вообще нет времени, и он нанял для этого подмастерье. Мной он очень доволен, и мой кошель в могиле Голодной Кати изрядно потяжелел.
Когда я рассказал Гени о моём успехе, он спросил о том, о чём я ещё никогда не задумывался:
– А как же, собственно, называется это новое оружие?
Но мне быстро пришёл в голову ответ, потому что ведь это оружие придумал Полубородый.
– Полубарда, – сказал я по подобию алебарды.