— Если ты будешь писать такую маху, ты напишешь ее в натуральную величину? — продолжала она допрашивать.
— С каких пор тебя интересуют технические подробности? — в свою очередь спросил он, немного удивившись.
— Они меня интересуют сегодня, — начиная раздражаться, сказала она.
— Вероятно, я написал бы ее в три четверти натуральной величины, — улыбаясь ответил он.
Спустя несколько дней она повела его в комнату, куда почти никто не входил; это была парадная, но явно заброшенная спальня, должно быть, служившая одной из прежних хозяек Каса де Аро для официальных приемов во время утреннего туалета. На стене висела какая-то малоценная картина, изображавшая охотничью сцену. При помощи такого же приспособления, как в Кадисском дворце, Каэтана отодвинула картину. За ней открылась голая стена, где можно было поместить вторую картину. Франсиско стоял, как дурак.
— Неужели ты не понимаешь? — спросила она. — Я хочу, чтобы ты наконец написал меня в виде махи, настоящей махи.
Он уставился на нее. Неужели он ее верно понял? Нагая женщина Веласкеса, так он сам объяснил ей, — не богиня и не грандесса, она — маха.
— Я хочу заказать вам, дон Франсиско, два своих портрета, — заявила она, — один в костюме махи, другой в виде махи, как она есть.
Раз ей так хочется, пусть так и будет. Он написал ее в этом дорогом ярком наряде и уже тут изобразил нагой под прозрачной тканью. Она лежала на приготовленном для наслаждений ложе, на блекло-зеленых подушках, руки сплелись под головой, левая нога была чуть согнута, правая ляжка мягко покоилась на левой, треугольник между ними был оттенен. Художник попросил ее слегка нарумяниться, прежде чем писать лицо, но написал он не ее лицо, он придал ей анонимные, неуловимые черты, как умел делать только он; это было лицо одной определенной и вместе с тем любой женщины.
Каэтану увлекло состязание, на которое она горделиво пошла. Она добилась своего: Франсиско писал ее в виде махи; а Серафина, маха из мах, образец махи, тщетно ждала его к себе на прием у парадной постели.
Он писал в той комнате, для которой картины были предназначены. Падавший слева свет вполне годился для одетой махи. А раздетую он писал на плоской кровле дозорной башни — мирадора; благодаря балюстраде свет падал именно так, как было нужно. Дуэнья сторожила их, хоть и была настроена весьма неодобрительно; они могли считать себя в безопасности. И все же затея была рискованная; такого рода дела в конце концов непременно выходят наружу. Гойя писал с остервенением. Он понял — она наложила запрет на Серафину, она хотела значить для него больше, чем Серафина. Быть больше махой, чем Серафина. Но это ей не удастся. В нем поднималось злорадство. Когда она вот так лежит перед ним, уже не он — ее пелеле, а наконец-то она — его игрушка. И на полотне у него возникает не маха. Пусть рождение и богатство дали ей все, что может дать Испания: к народу она не принадлежит, она всего-навсего жалкая грандесса. Как ни старайся, она никогда не будет махой. И тем более не будет, когда снимет с себя последние покровы.
Мысли его перенеслись от живой женщины к его творению. Он не знал, можно ли назвать искусством то, что он тут делает; что бы сказал на это Лусан, его сарагосский учитель! Лусан давал ему срисовывать чинно одетые гипсовые статуи, недаром он был цензором при инквизиции. То, что он сейчас пишет, несомненно, не имеет ничего общего с бесстрастным, безучастным искусством, которому поклонялись Менгс и Мигель. Но нет, шалишь! Он не собирается состязаться с мертвым Веласкесом, это его собственная Dona Desnude. Он, Гойя, изобразил в этой раздетой и одетой, но все равно обнаженной женщине всех женщин, с которыми когда-либо спал в постели или в закуте. Он изобразил тело, зовущее ко всяческим наслаждениям. И при этом два лица: одно — исполненное ожидания и похоти, застывшее от вожделения, с жестоким, манящим, опасным взглядом; другое — немного сонное, медленно пробуждающееся после утоленной страсти и уже алчущее новых услад. Не герцогиню Альба и не маху хотел он изобразить, а само неутолимое сладострастие с его томительным блаженством и с его угрозами.
Картины были закончены. Каэтана нерешительно переводила взгляд с одной на другую. У обнаженной женщины и у той, что в костюме тореро, разные лица. Оба лица — ее и вместе с тем чужие. Почему Франчо не написал ее настоящего лица?
— Вы написали нечто необычайное, нечто волнующее, дон Франсиско, — сказала она наконец. Потом овладела собой. — Но право же, я не так сластолюбива, — добавила она с наигранной шутливостью.
Подошла дуэнья. СталиВешать на стену картины.И портрет одетой махиСкрыл фигуру обнаженной.Каэтана улыбнулась:«Вот увидишь, наши гостиДаже и от этой махиРты разинут!» И еще раз,Словно девочка, играяМеханизмом, надавилаКнопку. Снова перед нимиОбнаженная возниклаМаха…В строгом черном платье —Воплощенное презренье, —Закусив губу, стоялаСтарая дуэнья… АльбаУсмехнулась и прикрылаНаготу вторым портретом.А затем, подняв высокоГолову и вскинув брови,Поманила за собоюЦарственным и гордым жестомСвоего ФрансискоИ пошла…
37
В Санлукар приехал гость — дон Хуан Антонио маркиз де Сан-Адриан.
Гойя надулся. Он давно знал маркиза и даже писал его; портрет вышел одним из самых удачных. На фоне широкого ландшафта в очень жеманной позе, опершись на каменную колонну, стоит молодой вельможа, впрочем, он не так уже молод — ему перевалило за сорок, но красивое, наглое, надменное мальчишеское лицо придает ему вид двадцатипятилетнего. На нем костюм для верховой езды — белый жилет, узкие желтые панталоны и синий фрак, одним словом, одет он по-вертеровски. Руку с хлыстиком он грациозно упер в бок, в другой тщательно выписанной руке держит книгу, для чего — не могли бы сказать ни художник, ни сам маркиз, — цилиндр он положил на колонну. Гойя ни в малейшей степени не сгладил заносчивости красивого, до предела избалованного вельможи, который в качестве одного из первых придворных грандов уже в молодые годы был назначен председателем могущественного Совета по делам Индии. Гойя не раз встречал маркиза на вечерах у Каэтаны; поговаривали, что он в свое время был ее любовником. С полной достоверностью его причисляли к фаворитам королевы; должно быть, герцогиня Альба на короткий срок сделала его своим кортехо, чтобы позлить Марию-Луизу. Маркиз де Сан-Адриан был человек неглупый и на редкость образованный, долго жил во Франции, слыл очень передовым, да, вероятно, и был таким. Но когда он своим высоким мальчишеским голосом, немного нараспев, преподносил очередную изысканно циничную остроту, Гойю коробило, и он еле сдерживался, чтобы не ответить грубостью.
Маркиз держал себя просто и учтиво. По его словам, он приехал засвидетельствовать донье Каэтане свое почтение потому, что ее отсутствие при дворе стало ему невыносимо. Второй, почти столь же важной причиной является его горячее желание, чтобы дон Франсиско запечатлел заседание Совета по делам Индии, благо он сейчас находится неподалеку от Севильи.
— Мы стосковались по вас, милейший, — мурлыкал он своим высоким голоском, — вы ведь знаете, как мы любим, чтобы писали наши портреты. Если вы еще долго нас протомите, придется прибегнуть к какому-нибудь славному малому вроде вашего коллеги Карнисеро, а под его кистью наши лица станут еще невыразительнее, чем в натуре.
Маркиз старался не быть помехой. Он появлялся за трапезами и присутствовал при утреннем туалете Каэтаны; его общество скорее могло быть развлечением, чем докукой. Каэтана обращалась с ним чуть насмешливо, точно с дерзким юнцом, их связь явно была делом прошлым.
Как бы то ни было, Франсиско мог по-прежнему видеться с Каэтаной наедине в любое время.
Однажды вечером за столом у него с Пералем завязалась беседа об искусстве; остальные двое в ней участия не принимали. И вдруг в разгар беседы Франсиско перехватил взгляд, который Каэтана бросила на Сан-Адриана. Искоса, как маха у него на картине, она вызывающе, выжидательно, похотливо взглянула на дона Хуана. Длилось это не больше двух секунд. А может, ему все это только померещилось? Конечно, померещилось. Он постарался забыть тот взгляд. Но ему с трудом удалось закончить начатую фразу.
Ночью он твердил тебе, что все это вздор, просто Каэтана слилась для него с его собственной обнаженной махой, такие случаи с ним бывали. А потом твердил себе обратное — что Сан-Адриан наверняка был в свое время любовником Каэтаны, а теперь приехал, чтобы возобновить прежнюю дружбу. И, конечно же, без ее согласия маркиз не приехал бы. Все ясно, как день, а он остался в дураках. Он представлял себе, как она лежит в объятиях Сан-Адриана, этого хлыща, этого наглого фата, пока он тут терзается и мечется без сна. А потом она покажет Сан-Адриану «Обнаженную маху», и тот своим противным голосом будет утверждать, что самого прекрасного Гойя в ней не заметил.