– Тебе б лучше на берег реки, – сказал Инги. – К воде и зелени.
– Правда? Может, оно и лучше. Только незачем. Я пожил своё. Хорошо пожил. Хоть и тоскливо, и хочется увидеть перед смертью стены свои, свояков – ну да не судьба. Знаешь, тут про меня песни поют. Я всю жизнь мечтал, чтоб про меня песни складывали, – а тут на тебе. Даже и жить дольше не по себе – столько подвигов, прямо великан какой-то, и ещё живой, оказывается. За это спасибо тебе. Чего греха таить, многажды я в тебе усомнился. И теперь думаю – без толку ты шёл, вёл тебя пустой морок. Разве ж я не вижу, что тебе жизнь не мила? Но я с тобой куда большим стал. Хорошо прожил. И умираю довольным. Ябме-Акка стоит у моего изголовья, я её вижу ясней, чем тебя. И – веришь? – улыбается мне. Лицо у неё тёплое, как огонёк в ночном холоде.
– Я рад за тебя, – сказал Инги.
– И ты ведь не напрасно пожил. Я сынка твоего видел и потому точно скажу – не зря ты шёл сюда. Крепкий, ладный парнишка. Для седла родился. Даром что смугловат – а лицо точно твоё, и ростом в тебя, хотя ноги-то кривенькие. Но так ему на коне-то и сподручнее. А как стрелы мечет, как рубится! Я ему твой меч дал. Тот, что ты мне на состязании отдал, помнишь? Хороший меч, господину впору. А твой отпрыск настоящим хозяином станет. Послушать только, как говорит, посмотреть, как себя держит, – хозяин. Как ты когда-то. Я б его дольше у себя подержал, полюбился он мне. Да только чего ему смотреть, как дядька подыхает. Пусть уж лучше свои и видят. Баб соберу, пусть поголосят. Ты, я знаю, мечтал с мечом в руке кончиться, чтоб тебя Одноглазый твой забрал. А я, вишь, доволен, что спокойно помираю. Шиш ему, чтоб ещё и сдохнувши за него драться. Ты вот что, господин мой Ингвар, побудь со мной, прошу. Но – не до конца. Как мне худо совсем станет – уезжай, не смотри, как помирать буду. Лады?
– Да, брат мой Леинуй, – ответил Инги. – Будь по-твоему. Не ты первый, кто перед смертью отказывается от старых богов. А твой новый бог – он сильный бог. Он от камня и солнца. Он тоже – бог воинов.
– Не знай я тебя, так и подумал бы – кто-то уже растрепал из моих. Но я ж знаю, тебе полслова скажи, а дальше ты уже и сам всё понял, – пробурчал Леинуй и вдруг улыбнулся.
– Да, брат, – согласился Инги.
– Ты вот ещё с чем согласись, – попросил Леинуй. – Ты уходи отсюда. Я знаю, ты тоже прижился, как и я. Но я подчинился здешней жизни, ну, приладился. Снаружи, видишь, я вроде как по старинке, по-своему, а внутри, на самом-то деле, я давно сделался как песчаный народишко, и думаю как они, и говорю. А ты ведь остался ровно такой, каким в наших краях был, и в ал-Андалусе воевал, и здесь в походы ходил. Сверху вроде меняешься легко – а нутром-то такой же. Чужой ты земле этой. Больно она тебя жевать будет. А никто уже рядом с тобой не встанет – ты ведь сам уже ничего не хочешь и повести за собой не сможешь. Уходи отсюда, брат.
– Я подумаю над твоими словами, – пообещал Инги.
Он погостил у Леинуя ещё неделю. И держал ему стремя, когда тот решил в последний раз взяться за удила и копьё. Перед смертью Ябме-Акка, – или новый бог Леинуя? – вернула силы хозяину полдневного берега Сахары.
После смерти ему насыпали курган на холме за Кумби-Салехом и водрузили камень с надписью по-арабски. Половину сокровищ Леинуй разделил между детьми, четверть завещал мечетям Уагаду и Тимбукту. А ещё четверть, – узнав об этом, Инги встревожился, – отдал Соголон и её детям. Их приютил Моусса Тункара, вождь города Мема, крепости на берегу Нила, державший северо-восточное пограничье. Моусса Тункара не скрывал приверженности богу пустыни. Мари-Дьята из рода Кейта быстро сделался первейшим из полководцев Мема, и старый вождь, уставший от непрерывных набегов, охотно отдал ему начальство над самой буйной и молодой частью войска, над конницей охотников, собранной из сыновей знати, и дня не способных усидеть на месте. Соголон ликовала и прилюдно клялась отомстить.
А затем судьба отвернулась от соссо. Случилось это ровно через месяц и день после смерти Леинуя. В этот день на площади перед башней дряхлеющего Балла Канте его старший сын Сумаоро обнажил меч против начальника своей конницы и своего побратима Хуана и прилюдно обвинил его в клятвопреступлении. А Хуан прилюдно же обвинил Одноглазого бога в глупости и бессилии и сказал, что клятвы ему не стоят ничего, даже звука их слов. Аллах велик, и Он один блюститель клятв на этой земле. Ему мерзко смотреть, как Сумаоро убивает людей за слова и радуется, глядя на их кровь. Купцы не сделали Сумаоро ничего скверного. Никого не пытались обратить в свою веру – просто молились. За что было заживо обдирать их? Кто такой Сумаоро, чтобы одеваться в человеческую кожу и хвастаться тем, скольких убил? Если он такой воин, попробуй выйди против меня! Что, боишься? Ты же вдвое больше меня!
Сумаоро, серея, ответил, что не прольёт крови побратима – даже если он забыл клятву побратимства ради чужих. Хуан, сплюнув, закричал, что не ради чужих, а ради всех тех, кого Сумаоро убил из пустой прихоти, из похоти. А раз он не хочет драться, что ж – значит, не сумеет и помешать уйти всем тем, кому надоела кровь и бессмысленная жестокость. Братья, во имя Аллаха, Господа миров, – прочь из этого гнезда!
Хуан увёл половину конницы в Мема – и согласился стать под руку сына Соголон. Инги поразился настолько, что с полдня сидел в кузне, не понимая, что делать. Наконец заставил себя надеть кольчугу и оседлать коня. На площади перед башней мансы толпились люди с оружием. И кузнецы, и охрана Сумаоро. Они не захотели расступиться перед Инги. Встали, сомкнув щиты. Копий не опустили, но в их лицах Инги увидел презрение и насмешку.
– С дороги, – произнёс Инги негромко. – Вы слышите меня, воины?
– Поди к своей кузне, колдун. Пугай там баб, – ответили, ухмыляясь.
– Вы не знаете, кто я, воины? – спросил Инги.
– Ты – старый чародей, переживший свою силу, – ответил увешанный перьями чёрный. – Сумаоро сделает из тебя няньку для своих внуков.
– Трижды спросил я, – сказал Инги. – Теперь я замолчу – и заговорит он.
Меч на удивление медленно выходил из ножен – или это рука Инги не хотела отворять дверь, уже накрепко запертую? Одноглазый никуда не уходил. Он предавал, отнимая удачу, – но не лишал ни силы рук, ни проворства. А меч, скованный из чужой серой стали, сам летел к телам.
Инги не удержал свой голос и, стоя над телами, зарычал, глядя в небо. От его голоса люди падали на колени и роняли копья в пыль.
Голос его разбудил старого Балла. Инги вошёл к нему не сразу. Осмотрел зачем-то меч – не осталось ли крови? – стряхнул с одежды пыль. И потому увидел старика во всегдашней позе – уставившимся слепо в едва тлеющие угли. Только перевёрнутая чашка с водой и горсть риса, вывалившаяся из перевёрнутой калебасы, выдавали случившееся. Старик, перепуганный спросонья, вскочил, опрокинув жалкую пищу, – и тут же снова осел, уже неспособный от слабости ни кричать, ни метаться.