— Пошли, Анджело, — сказал он, глядя на группу сержантов, обступивших лысого широкоплечего Доума, который был выше даже Вождя Чоута. — Лучше не опаздывать.
— У тебя больной вид, старик, — заметил Анджело, когда они встали в строй.
— Ерунда, — Пруит искоса посмотрел на него из-под надвинутой на самые глаза полевой шляпы. — С перепою голова раскалывается, вот и все.
Голова тут ни при чем, подумал он, не ври, ты выходил на строевую и с большего перепоя — ничего с тобой не было. Четыре часа занятий на солнце, когда голова с похмелья гудит, как котел, — это солдату так же привычно, как на учебных стрельбах запивать каждый выстрел глотком виски из спрятанной за поясом бутылки или в учебном форсированном марше шагать, чувствуя в кармане брюк тяжесть флакона из-под зубного эликсира, полного сакэ. Солдатская служба и пьянка — одна плоть и кровь. Солдатская служба, а что это, в сущности, такое?
Самое странное, пожалуй, в том, что все, за что он в армии расплачивается такой дорогой ценой, не имеет ни малейшего отношения к солдатской службе. И это, должно быть, не случайно, сказал он себе. Потому что главное — реальность. Главное — отличить реальность от иллюзии. По-моему, ты зарапортовался, парень, хватит! Но он никак не мог избавиться от нового для него ощущения своей обособленности.
Компания сержантов во дворе разбрелась, великан Доум пошел в голову колонны, остальные поспешили к своим взводам. Встав перед фронтом колонны, Доум, всем своим видом молодцеватый солдат, молодцевато скомандовал: «На плечо!», и винтовки дружно и молодцевато взметнулись вверх, но даже теперь Пруит не освободился от мучительного ощущения обособленности, которое было хуже самого черного одиночества, от ощущения, что ему известно нечто такое, чего другие не знают.
Они вышли строевым шагом в северо-западные ворота и промаршировали через перекресток, где подтянутый военный полицейский-регулировщик направлял жезлом плотный утренний поток машин. Доум скомандовал перейти на походный шаг, и чей-то голос в хвосте колонны тотчас громко завел старый как мир диалог, придуманный пехотинцами в пику военной полиции:
— Благодаря кому мы выиграли войну?
— Благодаря военным полицейским, — последовал ответ.
— Это как же?
— А очень просто. Их матери и сестры брали с клиентов не деньгами, а облигациями фонда обороны.
Высокий и статный красавец полицейский густо покраснел. Когда они прошли первый сторожевой пост, кто-то затянул полковую песню, и все подхватили похабные куплеты, не вписанные ни в один песенник.
А потом Вождь Чоут звучным глубоким басом сольно исполнил свою любимую, самую похабную строчку припева.
И из луженой глотки штаб-сержанта Доума начальственно прогремело:
— Кончайте, вы! А то сейчас пойдете строевым! Соображать надо, тут вокруг женщины.
Колонна солдат, которые все вместе были седьмой ротой, двигалась маршем на строевые занятия к перевалу Колеколе между двумя рядами высоких старых вязов, окаймлявших дорогу с обеих сторон и внушавших мысль о незыблемости миропорядка, — все это и было солдатская служба, но рядового Роберта Э. Ли Пруита ничто не трогало, колючие мурашки знакомого радостного волнения не холодили ему кожу, потому что солдатская служба, некогда бывшая для него единственной реальностью, теперь превратилась в откровенную иллюзию, потому что реальность пряталась от него неизвестно где, очень правдоподобно замаскированная.
Глава 19
Все утро ротой командовали сержанты, никто из офицеров не удосужился хотя бы заглянуть и посмотреть, как дела. Занятия, казалось, шли под лозунгом «Все на Пруита!», с таким пылом накидывались на него сержанты один за другим. Поиздевались над ним славно. Раньше он бы не поверил, что можно заставить человека так страдать, не причиняя ему физической боли. Оказывается, боль бывает разная, в последнее время он об этом узнавал все больше и больше.
В первый час занятий Доум, руководивший физподготовкой (он был тренер боксерской команды, ему и карты в руки), отчитал его за небрежное исполнение прыжков в сторону — ноги врозь, тридцать шесть прыжков в сторону, считать про себя — и заставил повторить их в одиночку (стандартное наказание неопытному новобранцу), пока остальные отдыхали. Пруит, никогда не сбивавшийся в этом упражнении еще со времен курса начальной подготовки, безукоризненно отпрыгал заново все тридцать шесть раз, и Доум приказал повторить сначала, но без ошибок, и предупредил (стандартное предупреждение неопытному новобранцу), что если он будет ползать как сонная муха, то получит наряд вне очереди.
Пруит знал Доума и всегда его недолюбливал. Как-то раз на вечерней поверке Доум, точно шар, сбивающий кегли, стремительно протаранил шеренгу и заехал в зубы молодому новобранцу, который разговаривал в строю; за такое могли и разжаловать, но Доума, конечно, никто бы не тронул, так что он не очень рисковал. С другой стороны, тот же Доум прошлой осенью во время ежегодного тридцатимильного марша последние десять миль тащил на себе четыре лишних винтовки и еще махину АВБ, чтобы седьмая рота пришла к финишу в полном составе, и она оказалась единственной в полку, кому это удалось. И наконец, все тот же Доум был в роте предметом неизменных шуточек, потому что все знали, как его пилит жена, неряшливая толстуха-филиппинка.
Когда Пруит утром разговаривал с Вождем, он и в мыслях не допускал, что будет страдать. Если парень родился в округе Харлан, да еще и выжил, он с пеленок умеет терпеть физическую боль, и Пруит гордился этим своим испытанным качеством, он был твердо уверен, что, гоняй они его хоть всю жизнь, хоть до потери пульса, им не сломить его стойкости, единственного капитала, завещанного ему отцом. Во всем этом он видел лишь простую борьбу характеров на уровне физической выносливости, и в какой-то мере так оно и было. Но к этому примешивалось что-то большее, а что, он пока не разгадал. Он не понимал, что эти люди ему небезразличны. Еще давно, в Майере, когда он бросил бокс, чтобы пойти в горнисты, и это истолковали как трусость, он почти перестал надеяться, что его когда-нибудь поймут. Ему, конечно, было довольно одиноко, но он с этим смирился, потому что, как он объяснял себе, его и к горну-то потянуло прежде всего от одиночества. А потом, позже, когда за историю с триппером его выгнали из горнистов и никто из многочисленных друзей не вступился, не попытался помочь ему вернуть прежнее место, чувство одиночества усилилось, зато душа его огрубела и ранить ее стало труднее.
И теперь, когда у него отняли все, а потому не могли больше заставить страдать, он считал себя неуязвимым и был совершенно уверен, что эти люди ему безразличны. Но он, конечно же, забыл, что они прежде всего люди и, значит, не могут быть ему безразличны, потому что сам он тоже человек. А он забыл, что он человек, и забыл, что они, в сущности, те самые люди, которые вчера вечером — господи, это же было только вчера! — тихо стояли на галереях и слушали его «вечернюю зорю». И неизвестный голос, долетевший от дверей Цоя, голос, гордо заявивший: «Я же говорил, это Пруит», был, в сущности, общим голосом этих людей, полномочно представлял их всех. Как такое могло быть, он не понимал. И чувствовал, что понять это ему будет трудно. Он проиграл в битве за веру в их дружбу и понимание, это он помнил, но начисто забыл, что по-прежнему верит в живое присутствие людей рядом с собой. На этой забывчивости они и могли его подловить. И боль не заставила ждать себя долго.
Второй час занятий был отведен под отработку движения сомкнутым строем, и Старый Айк дважды сделал Пруиту замечание: первое за то, что он сбился с ноги при повороте на ходу (как минимум двое солдат перед Пруитом тоже сбились), а второе — за нарушение равнения при троекратном захождении роты фронтом по команде «Левое плечо вперед, марш» (при этом вся рота, за исключением двух первых шеренг, смешалась в беспорядочную, матерящуюся в пыли толпу). Оба раза Айк возмущенно вызывал Пруита из строя и отчитывал, брызгая ему на рубашку мокрой пылью стариковской слюны, а после второго замечания послал со свободным сержантом на гаревую дорожку для учебных газовых атак и заставил прошагать семь кругов по четверть мили ускоренным маршем с винтовкой наперевес (стандартное наказание неопытному новобранцу).
Когда, взмокнув от пота, но не проронив ни слова, Пруит вернулся в строй, спортивная фракция роты уставилась на него с негодованием (стандартное отношение к неопытному новобранцу), а остальные отвели глаза и принялись внимательно изучать модернистские контуры новых бараков для занятий по химической войне. Только Маджио подмигнул ему и улыбнулся. Все это было, честное слово, очень интересно.
Если вся рота неуклюже топчется как бог на душу положит (занятия Айка Галовича тем и славились), а тебя отчитывают за неточности в нюансах, то это просто смешно. И Пруит смеялся. Происходящее было поистине торжеством фантазии над рассудком. Под руководством Айка рота превращалась в неповоротливое разобщенное стадо, о четкости и равнении не могло быть и речи, команды Галовича на его ломаном английском были, как правило, непонятны и часто отдавались не под ту ногу; треть роты, а то и больше, постоянно сбивалась, потому что Айк совершенно не выдерживал счет. То он подавал команды с застенчивой робостью монашки, то вдруг обрушивался на солдат с карикатурной самоуверенной яростью Муссолини. Ни то, ни другое отнюдь не способствовало четкости упражнений, и для всех, кто хоть раз в жизни побывал на нормальной строевой подготовке, занятия у Айка были не просто мукой, но еще и чем-то совершенно невероятным в армии, полной профанацией солдатской службы, кощунственно испохабленной бывшим истопником.