В основе его лежало требование абсолютной искренности; ничего просто на веру не принималось, всё проверялось посредством какого-то "инстинкта подлинности". В то же время во мне с особой силой сказывалось отвращение ко всяким проявлениям стадности и велениям моды - к тому, что позже получило кличку снобизма. Всё, в чем резко означалось какое-либо направление, как таковое, было мне тоже чуждо и противно. Если же художественное произведение, будь то живопись, скульптура, архитектура, музыка или литература содержало в себе подлинную непосредственную прелесть поэзии или то, что принято называть "душой художника", то это притягивало меня к себе, к какому бы направлению оно ни принадлежало. Требовалась еще и наличность мастерства. Всякий дилетантизм был мне особенно ненавистен. Отчасти оттого, что я в собственном творчестве, не без основания, усматривал значительную долю любительства, я был невысокого мнения о нем. Своими взглядами я постепенно заразил своих товарищей. В моей сравнительной зрелости и уверенности находилась и причина моего воздействия на них; я оказался в отношении их в роли какого-то ментора и вождя. Впоследствии и орган нашей группы "Мир искусства" получил определенное отражение именно моего "кредо" - иначе говоря, самого широкого, но отнюдь не холодного, рассудочного (и еще меньше - модного) эклектизма. Иногда такое всеприятие приводило меня к ошибкам, к увлечению чем-либо недостойным, или к отвержению явлений неизмеримо более значительных, нежели то, чем в данный момент я увлекался. Но иначе не могло быть в двадцатилетнем юноше и, как никак, "провинциале". Ведь художественный Петербург того времени представлял собой нечто во многом весьма отсталое. Прибавлю тут же, что некоторые из этих ошибок были и благотворны. Через всякие такие "отклонения" и блуждания лежал путь к "свету" - и этот свет казался тем ярче, чем темнее были иные из этих, ведших к нему закоулков...
Если теперь попробовать установить какой-то перечень моих увлечений в начале 1890-х годов и, в частности, в эпоху моего первого самостоятельного путешествия по Европе, то нужно подчеркнуть среди современников иностранцев имена Беклина, Менцеля, Ленбаха, Кнауса. Среди художников более отдаленных во времени, я особенно выделял немецких романтиков, - Швинда, Людвига Рихтера, Ретеля, отчасти Шнорра и Шинкеля. Кроме того, на меня большое впечатление произвели в Берлинской Национальной галерее и картины поздних романтиков Генненберга и Гертериха. Великой моей симпатией пользовались также английские "прера-фаэлисты" (менее всего - Д. Г. Розетти, более всего - Дж. Э. Миллэ и Г. Гонт), а также Тёрнер и вся его школа. Среди французов я продолжаю нежно любить классиков начала XIX века: Давида, Жиродэ, Прюдона, Жерара, Эн-гра; из позднейших мастеров я продолжал питать особенный интерес к историческим картинам Поля Делароша и ему подобных, и меня всё еще коробил (моя большая вина) Делакруа; в чрезвычайной степени меня пленили всякие "рисовальщики": Густав Дорэ, Домиэ, Гранвиль, А. Деверия и такие колористы и виртуозы, как Декан, Е. Изабэ, Лепуатвен и Лами. Любовался я (разумеется в фотографиях) и теми мастерами, которые в 1880 и 1890 годах, перед лицом всего мира, представляли "славную французскую школу".
То были Анри Рено, Ж. П. Лоране, Бонна, Мейсонье, Жером, а также целые плеяды звезд второй и третьей величины. Пределом смелости в эти годы считалось признавать за нечто значительное искусство Альбэра Бэнара. Если же покажется странным, что я здесь не упомянул ни Манэ, ни Монэ, ни Дега, ни Ренуара, то ведь, о них я в те годы просто не имел (и не я один) ни малейшего представления. Об этих "импрессионистах" заговорили только после появления романа Золя - "Труд", но и этот роман познакомил только с теориями и с принципами новой французской школы, самые же произведения их, даже в репродукциях, знал лишь самый тесный круг в Париже. Потребовался "мировой" успех книги Мутера "История живописи в XIX веке", вышедшей (по-немецки) в 1893 году, чтобы названные художники получили бы более широкую известность...
Особенную пользу мне принесло во время путешествия в 1890 г. посещение двух картинных галлерей Берлинского Старого Музея и Мюнхенской Старой пинакотеки. И не только самый осмотр их, но и то, что при изучении их я пользовался теми толковыми путеводителями, которые за год или за два до того были изданы Георгом Гиртом. Я познакомился с этими книжками еще в Петербурге, я их уже там основательно изучил и почти всё сказанное в них запомнил, и теперь, при обзоре самих коллекций, меня как бы сопровождал какой-то удивительно тонкий и толковый комментатор, точнее такой же любитель прекрасного, каким был я, но несравненно более сведующий. В некоторых своих частях эти "чичероне" ныне устарели (немецкая художественная наука сделала с тех пор столько открытий, столько исправила ошибок), однако для тех времен, о которых я рассказываю, это было, что называется, последним словом, к тому же изложенным без всякого педантизма, необычайно просто и убедительно. Я благодарил судьбу, что они достались мне в руки так необычайно кстати. На примерах, что содержат оба эти прекрасных музея, я и вступил в своем изучении старой живописи на путь, с которого я уже затем не сходил. Тогда обозначились мои главные симпатии, мои главные мерила.
Изучая эти две книжки, а также монументальный увраж, "Kulturgeschichtliches Bilderbuch", который я приобрел в конце 1888 года, я заочно преисполнился своего рода пиететом к их издателю - мюн-хенцу Георгу Гирту. Вот почему, попав в Мюнхен, я счел своим долгом отправиться к нему на поклон. Это посещение представляло для меня великий соблазн и потому, что я знал по репродукциям, что дом Гирта представляет собой настоящий музей прикладного художества.
Гирт принял меня, совершенно незнакомого юношу, с удивившим меня вниманием и сразу стал развивать мне свою теорию художественного воспитания, находившуюся в полном противоречии с академической. Он как раз тогда готовил книгу, в которой, как на образец достойный подражания, указывал на гравюры и рисунки японцев. Вслед затем он провел меня по всем комнатам своего трехэтажного особняка, построенного у самых "Пропилеи", под личным его, Гирта руководством. Несметные коллекции были сгруппированы в прелестных декоративных подборах и не мало среди них было вещей, которым могли бы позавидовать и первоклассные музеи. В то же время многие редкостные вещи продолжали служить своему назначению. Особенно мне запомнились комнаты, посвященные немецкому барокко и рококо. Всё это Гирт, несколько угрюмый с виду уже немолодой господин с черными усами, показывал, сопровождая демонстрации пространными и интереснейшими пояснениями, давая мне в руки самые вещи (особенно фарфоровые статуэтки и итальянские бронзы), обращая внимание на их глазурь, раскраску, патину, а также на грацию и жизненность их поз и жестов.
Визит мой затянулся часа на три, и я покинул Гирта в состоянии какого-то восторженного опьянения... Я уже говорил выше, что во мне жила доставшаяся мне по наследству от деда Кавоса склонность к собирательству, но после посещения Гирта меня стала преследовать мечта о том, чтобы современем обзавестись самому таким "домашним музеем" и жить в нем. Лично мне так и не удалось осуществить вполне эту мечту; того не позволяли ни мои средства, ни моя непоседливая жизнь, ни, в особенности, внешние обстоятельства "мирового значения". Однако, скольких я заразил ею, сколько у меня одно время было богатых друзей, которые старались устроиться по-Гиртовски, не имея никакого понятия о самом Гирте. Впрочем, как раз - сам Гирт через несколько лет разочаровался в собирательстве и пустил всё содержимое своего дома с молотка. Каталог его знаменитой распродажи занимает несколько томов.
Из других особенно сильных впечатлений, полученных во время моего путешествия, отмечу еще те, которые я испытал в Германском музее в Нюрнберге. Музей был только что тогда отстроен; в основе его лежал средневековый монастырь и коллекции были расположены частью по капитулярным залам, по галлереям и переходам, частью по заново построенным помещениям. Последние казались, рядом с подлинно старинными, несколько новенькими и чистенькими, зато некоторые дворики (в последующие времена перестроенные или запущенные) поразили меня своей поэтической затейливостью. И в этом богатейшем музее (а также в Гейдельберге) я снова разорился на фотографии: накупая их, я заранее радовался тому, как я буду показывать их в Петербурге, как буду просвещать с их помощью друзей, какое одобрение я встречу со стороны дяди Миши Кавоса.
Вернувшись во-свояси, я поспешил наклеить эти сокровища по специально заказанным альбомам большого формата и на этих фотографиях затем действительно учились и Костя Сомов, и Валечка Нувель, и Бакст, и оба Лансере, и Дима Философов, и Сережа Дягилев. К сожалению, громоздкость этих альбомов не позволила мне взять их с собой в эмиграцию, и что с ними сделалось, кому они, "бесхозные", достались, я не ведаю так же, как я не знаю, что вообще сталось со всеми моими коллекциями, картинами, книгами, брошенными на произвол судьбы. Продолжают ли эти сокровища служить своему благородному назначению или всё пошло прахом?