Кролик наклоняется, чтобы получше разглядеть ее, и вздрагивает от неожиданности, натыкаясь на строгий блеск пары открытых глаз: Рой не спит. Свернувшись под бочком у матери, которая саму себя убаюкала колыбельной раньше, чем уснуло ее дитя, этот непонятный, гипнотизирующий его взглядом ребенок вдруг тянет свою ручонку, хватает деда за отвисшую кожу его светящегося в темноте лица и начинает ее выкручивать: остренькие коготки впиваются в лицо с такой силой, что Гарри едва сдерживает крик. Он отдирает от щеки злобного маленького краба, отцепляет палец за пальцем и, ущипнув в отместку ручку-клешню, пихает ее назад, к Рою на живот. Звериная душа в нем яростно шипит; Пру заворочалась, словно собираясь проснуться, рука ее беспокойно тянется наверх к спутанным волосам — и Гарри поспешно пятится к двери, прочь из комнаты.
Дженис и Нельсон стоят в ярко освещенном коридоре, недоумевая, куда он подевался. Одинаково жидкие волосенки, одинаково потерянные, недовольные лица — можно подумать, что не мать и сын, а брат и сестра, близняшки.
— Пру уснула у Роя на кроватке, — докладывает он шепотом.
— Ей сегодня досталось, бедняге, — говорит Нельсон. — Сучка безмозглая, не надо было нарываться, тогда никто бы ее пальцем не тронул.
Дженис извещает Гарри:
— Нельсон говорит, что сейчас он уже почти пришел в себя и нам незачем тут оставаться, поедем домой спать.
После залитой туманным полусветом тишины в спальне Роя их громовые голоса режут ему уши, и свой голос он со значением приглушает.
— Сначала скажите, на чем вы порешили вдвоем? Я не желаю, чтобы такие вещи повторялись.
В бывшей комнате Нельсона заплакал Рой. Не ему, а Гарри впору плакать — щека до сих пор болит.
— Больше этого не повторится, Гарри, — заверяет его Дженис. — Нельсон обещает сходить на консультацию к специалисту.
Он переводит взгляд на сына, силясь понять, о чем это она толкует. Парень с видимым усилием сдерживает улыбку, дескать, мы, мужчины, понимаем: чего не брякнешь, чтобы отвязаться от женского квохтанья.
— Я тебя предупреждал — не позволяй ему обвести себя вокруг пальца, — снова оборачивается к Дженис Гарри.
Ее лоб, слабо прикрытый челочкой, весь сморщивается от досады и нетерпения.
— Гарри, пора ехать домой. — Как намедни известил его Лайл, командует тут она.
На обратном пути он выпускает пар, весь клокоча от возмущения:
— Что все-таки он сказал? Про деньги был разговор?
Шоссе 422 дрожит под колесами огромных трейлеров, трансконтинентальных восемнадцатиколесных махин.
— Он управляет магазином, и отстранять его от дел было бы сейчас крайне неразумно. Я сама заменить его не смогу, а ты ложишься в больницу на эту свою ангио-штуковину. Пластику.
— Еще только через неделю, — уточняет он. — А если надо, то можно и дальше отодвинуть.
— Знаю, знаю, тебе только дай повод поволынить, ты и рад, но, может, уже хватит притворяться, что ты здоров? С Нового года прошло уже четыре месяца, а во Флориде врачи сказали, и трех достаточно, чтобы оправиться и перейти к следующему этапу. Доктор Брейт жаловался мне на тебя — ты не худеешь и не ограничиваешь себя в соли, как тебе было велено, поэтому в любой момент с тобой может случиться та же неприятность, что тогда, на заливе.
Доктор Брейт — кардиолог в больнице Св. Иосифа в Бруэре, который его наблюдает: белокожий веснушчатый юнец в больших очках с оправой из телесного цвета пластика. Все это Дженис говорит ему псевдобезразличным голосом своей покойной мамаши, и этот голос, будто долото, выдалбливает у него внутри какую-то ужасную пустоту. Когда они едут по аллее Панорамного обзора через разбитый на склоне горы парк, он кажется ему непрочной картонной декорацией, подсвеченные деревья словно ненастоящие. Что под этими скалами, травяными уступами, важно торчащими впритык друг к другу домами? Ничто. Бесконечное ничто и много-много атомов, поджидающих, когда наконец и он втиснется в их ряды, займет точно по нему приготовленное местечко. Господи, услышь меня. Избавь меня от моего больного сердца. Тельма уверяла, что это помогает. Мысли Дженис, меньше всего настроенные на молитву, бегут своим чередом, и в ее голосе, помимо решимости, звучит уже некоторый вызов.
— А что до денег, Нельсон готов признать необходимость определенных структурных изменений в фирме.
— Структурных изменений! Как только у кого-то земля под ногами начинает гореть — жди разговоров о структурных изменениях. Хоть южноамериканские страны возьми, хоть техасские ссудо-сберегательные ассоциации. Это он так выразился — «структурные...»?
— Не я же! Мне бы такое и в голову не пришло. Зато когда у меня начнутся курсы, я уверена, нам будут преподавать и это тоже.
— Твои курсы, прости Господи! — ворчит он. А вот и танк, выкрашенный в неправильный зеленый цвет: сколько еще осталось до того дня, когда уже никто не вспомнит, почему он здесь стоит, — продуктовые карточки, учебные воздушные тревоги, истерические заголовки на восемь колонок каждое утро, Бог против Сатаны, а на деле всего несколько отвоеванных за сутки миль по дороге на Аахен[108] — да, сколько еще? — Что он сказал о своих отношениях с Пру?
— Он не думает, что у нее есть кто-то на стороне, — сообщает Дженис. — Поэтому мы с ним сошлись во мнении, что бросить она его не бросит, только пугает.
— Ишь, как у вас все славно получается! Ай да молодцы, крепкие ребята! А о ней вы подумали, или ее благополучие вас не заботит? Ты же видела сегодня, как он ее разукрасил. Сколько ей еще терпеть? Раскрой глаза: он же натуральный псих! Ты заметила, как он дергается, весь ходуном ходит? А эта рвота? И после всего он предлагает мне выпить с ним пивка, слыхала? Пивка! Господи Иисусе, да ему просто повезло, что приехали мы, а не полицейские. Спасибо соседям, не стали звонить в участок.
— Он хотел проявить радушие, только и всего. Он так страдает, Гарри, оттого что в тебе нет ни капли сочувствия.
— Сочувствия! Да чему сочувствовать-то? Мошенничает, хнычет, как баба, чего-то там нюхает, выпить тоже, кстати, не дурак, из магазина устроил черт-те что — тут тебе и гангстеры, и гомосеки со СПИДом.
— Ты бы хоть сам себя послушал, ей-богу! Жаль, магнитофона с собой нет.
— Мне тоже жаль. Ну ладно, а что с наркотиками? Какие у него намерения? — Даже в этот час — четырех еще нет — несколько субчиков в кроссовках и джинсах уже ошиваются в парке, шушукаются о чем-то за деревьями, кого-то караулят на скамейках. — Дал он твердое обещание бросить?
— Он обещал проконсультироваться у специалиста, — говорит Дженис. — Он согласен, что, возможно, у него действительно есть кое-какие проблемы по этой части. Так что мы съездили не зря. Думаю, разговор пойдет ему на пользу. Куда обращаться, он узнает запросто: у Пру целая куча имен и адресов навыписывана, не зря ж она ходила на собрания Нарк-Анон.
— Да при чем тут имена с адресами! По-твоему, общество должно всю нашу жизнь направлять в нужное русло, нянчиться с нами, как с неразумными детьми от люльки до могилы? Этот самый принцип коммунисты и пытаются воплотить на практике. Нет, что ни говори, рано или поздно наступает момент, когда приходится брать ответственность на себя. — Он ощупывает карман брюк, желая удостовериться, что тверденький цилиндрический пузырек на месте. Сейчас он таблетку брать не будет, лучше потом, дома. Сначала выпьет стаканчик молока в кухне. С печенинкой «Наттер-баттер». Печенье это, по форме как большой земляной орех, с прослойкой из арахисового масла, вкуснее всего, когда обмакнешь его в молоко, сначала до середины — до талии ореха, а потом оставшийся кусочек.
— Хотела бы я, чтоб мои родители были сейчас живы и послушали, как ты разглагольствуешь об ответственности, — говорит Дженис. — Мама считала тебя самым безответственным человеком на свете.
Обидно. Не так чтобы очень, но все же. Он-то хорошо относился к старухе Спрингер до самого ее конца и почему-то думал, что и она к нему относится неплохо. Жаркие вечера на затененной веранде, партии в безик на даче в Поконах. Они оба считали Дженис не больно сообразительной.
Миновав парк, он направляет асфальтово-серую «селику» по Уайзер-стрит прямо сквозь сердце Бруэра. Часы — реклама пива «Подсолнух» — показывают 3:50, высоко над огромным, осиротелым городским сердцем. Есть что-то очищающее в том, что ты не спишь в этот пустынный час. Как будто мир родился заново. Что-то темное, живое — кошка, а может, даже енот — смотрит круглыми, как два рефлектора, отражающие свет его фар, глазами, припав к цементным ступенькам недействующего фонтана, который был сооружен на опушке лесочка, выросшего тут по прихоти градостроителей. На пересечении Уайзер и Шестой ему приходится сворачивать в объезд. В прежние времена можно было по прямой выскочить прямо на мост. У лихачей-старшеклассников любимой забавой было мчаться прямо по трамвайным путям, вписываясь между приподнятыми островками-остановками с обеих сторон.