Из-за упорного сопротивления венских чиновников осенью 1794 года потерпела неудачу последняя попытка германских князей провести совместные военные действия против Французской республики[1222]. Когда маркграф Карл Фридрих Баденский попросил Екатерину поддержать этот план, обратившись к ней не как к гаранту Вестфальского мира, но как к лицу, заинтересованному в сохранении имперской конституции, императрица приветствовала объединение князей как патриотический акт, имеющий благотворное воздействие на фоне обманчивых надежд на мир[1223]. Однако не позднее начала 1795 года исчезли все предпосылки для создания этого союза, которому пришлось бы вооружить князей – своих членов для защиты независимости, прежде чем они смогли бы настоять на прекращении войны и принять участие в мирных переговорах[1224]. Вопреки ожиданиям Вены, время работало не на императора и никак не Австрию. Оно работало на Пруссию, в правительстве которой, поначалу без ведома короля, образовалась партия мира, с лета 1794 года пытавшаяся договориться в Швейцарии с представителями Французской республики об условиях его заключения[1225]. Вообще, патриотическое движение внутри империи все решительнее склонялось к миру, выражая желание прекратить войну, служившую, по общему мнению, лишь интересам Габсбургов. К тому же с начала 1794 года многие дворы постепенно приходили к выводу, что компромисс с властями Франции возможен лишь при условии дипломатического признания республики[1226].
Созвучно этому повороту в настроениях в октябре 1794 года майнцский курфюрст фон Эрталь внес в Регенсбурге предложение о заключении империей мирного соглашения на основе Вестфальского мира. В конце 1794 года имперский сейм обязал императора, чье правительство вовсе не было готово к мирным соглашениям, совместно с Пруссией, правительство которой уже начало вести тайные переговоры с французами, содействовать заключению мира в империи. Румянцев не сумел остановить такое развитие событий. Его попытка примирить интересы Австрии и тех князей, кто был настроен на самостоятельное участие в военных действиях империи, не принесла желаемого результата. Однако, с другой стороны, решающего слова из Петербурга недоставало как раз тем, кто, как гессенский министр Бюргель[1227], еще в первые дни января 1795 года выражал надежду, что «теперь нас может спасти лишь великая Екатерина, эта мудрая властительница миров»[1228]. Уже через несколько месяцев тот же Бюргель сообщил баденскому министру Эдельсгейму, что ландграф Кассельский пришел к заключению, что «великая Екатерина ведет себя несерьезно, отделываясь пустыми уверениями»[1229]. Недоверие к российской политике было оправданным. Еще в середине февраля 1795 года Румянцев резко критиковал венский императорский двор за то, что тот упустил возможность отвлечь воинственно настроенные имперские штаты от прусского курса на сепаратный мир[1230]. Уже из этого упрека отчетливо видно, что русский посланник, выполнявший волю правительства, вовсе не являлся сторонником мира. Он, напротив, пытался настроить имперские штаты на продолжение войны под руководством императора, от которого Россия ожидала большей гибкости. Румянцев даже конфиденциально сообщил венскому министерству, что думает удержать баденского маркграфа «от дальнейших решений и намерений по созданию задуманного объединения князей»[1231].
Занять более резкую позицию по отношению к претензиям императора на право единолично представлять империю во внешней политике Россия не могла из-за их обоюдного интереса к Польше. На сей раз, подавив восстание под предводительством Тадеуша Костюшко в 1794 году, три державы – участницы разделов вознамерились наказать дворянскую республику за революционное непослушание окончательным разделом. Не желая потворствовать амбициям Австрии, в ходе переговоров в Петербурге прусские дипломаты вследствие собственной несговорчивости сами завели себя в тупик, и поэтому 23 декабря 1794 года (3 января 1795 года) две империи заключили двустороннее соглашение о разделе, поставив берлинское правительство перед свершившимся фактом. Соглашение, сохранив за Пруссией право присоединиться к нему впоследствии, поставило Россию в ситуацию, в которой ей самой предстояло определить размеры территориальной прибыли своих германских партнеров. Когда в начале 1797 года раздел был наконец завершен, в Петербурге правил уже Павел I[1232].
Раздел Польши и аннексия Курляндии в 1795 году[1233] в значительной мере способствовали тому, что в распадавшейся Священной Римской империи Россия начала стремительно терять завоеванный ею с воцарением Екатерины и особенно в результате посредничества в Тешенских мирных переговорах авторитет державы – гаранта мира и стабильности. В отличие от времен первого раздела Польши теперь, в революционное десятилетие, когда общественное мнение стало более бесстрашным и одновременно более дифференцированным, лишь немногие публицисты были готовы превозносить императрицу России как усмирительницу анархического народного движения в Польше и решительную противницу Французской революции. Отказавшись возглавить борьбу с революцией, она утратила также и симпатии возникавшего консервативного лагеря. Всё сильнее критиковали ее и за поддержку французских просветителей, когда заходила речь о роли, которую они сыграли в идейной подготовке революции.
Однако более многочисленными были голоса тех, кто осуждал новую безудержную экспансию России за счет Османской империи, приветствовал польскую майскую конституцию 1791 года, соответствовавшую традициям Просвещения и нацеленную на конституционные реформы, и, наконец, тех, кто обвинял в упразднении дворянской республики в первую очередь ничем не сдерживавшуюся наступательную политику России. В качестве побудительных причин к ней называли деспотизм, жажду славы и завоеваний, свойственные Екатерине, и если главным источником российского экспансионизма голословно объявлялась не сама государыня, а ее придворное окружение без упоминания конкретных имен, то это объясняется только попыткой спасти ее честь или боязнью цензуры. За попрание человеческих и международных прав в Польше Екатерину пригвоздили к позорному столбу даже гёттингенские историки, прежде активно прославлявшие ее, прежде всего Шлёцер и Шпиттлер. Костюшко, бывшего участника умеренной и потому «хорошей» американской революции, называли героическим борцом за свободу, а екатерининский генерал Александр Васильевич Суворов, который, имея перевес в силе, взял Варшаву после кровопролитного сражения, навлек на себя презрение и позор. Базельский мир[1234] вернул покой части Германии, но страх перед революцией тут же уступил место страху перед гегемонией России в Европе.
В результате насильственный раздел Польши стал позорным пятном на портрете императрицы России даже для тех космополитически и в то же время патриотически настроенных писателей революционного десятилетия, кто стремился, с одной стороны, подвести некоторые итоги уходившего XVIII века и, с другой, поощрять развитие немецкого национального самосознания. При этом они окончательно утвердили Екатерину, единым духом с Фридрихом, в звании «Великой» внутри исключительно героической всемирной истории и в звании великой немки внутри беспокоившейся о своей идентичности и своем достоинстве молодой национальной истории[1235].
Несмотря на то что в конце царствования Екатерины никто не счел бы бескорыстным ее отношение к Священной Римской империи, остается неизменным тот факт, что она никогда прямо не угрожала Германии. После Семилетней войны она скорее рассматривала поддержание равновесия между двумя германскими державами и защиту имперской конституции от амбиций Австрии и Пруссии как прямой интерес России. О собственных завоеваниях на территории Германии Екатерина не помышляла, даже присоединившись после колебаний к антифранцузскому союзу Австрии и Англии во второй половине 1795 года[1236]. Определенно восстановление европейского баланса сил было для Екатерины важнее, чем реставрация власти Бурбонов в Париже[1237], а особенно беспокоилась она о том, чтобы не допустить возникновения антироссийской коалиции, возможность которой впервые открылась в связи с заключением Базельского мира между Французской республикой и Прусским королевством. Если уже после поражения союзных войск в 1792 году Екатерина пришла к выводу о том, что восстановить монархию смогут лишь сами французы[1238], то аналогичным образом она до конца жизни полагала, что Священная Римская империя не возродится до тех пор, пока ее князья не сплотятся во имя защиты своих интересов[1239]. Последняя государыня в плеяде великих монархов XVIII века, она ощущала себя свидетельницей fin de siècle[1240].