В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким лицам он "ужинал у Романова, честь-честью"{359}.
Я пришел к нему на другой день часов в десять утра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суворина, где-то очень высоко, и жил один.
Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый. /360/
- Вот отлично, что пришел. По крайней мере проводишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа... Очевидцев я сегодня не желаю видеть.
- Как? Даже Марью Павловну?
- С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.
- Почтовым?
- Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.
- Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.
- Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе... Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хороший нюх.
- А что?
- Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотрели на меня так, словно я обокрал их, и обходили меня за сто саженей. Ну, идем...
Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъезде Марью Павловну, в другом - Суворина, в третьем, кажется, брата{360}.
Взяли извозчика и поехали на Николаевский вокзал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня.
На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг: - Не читаю! - Потом обратился ко мне:
- Посмотри, какое у него добродушное лицо, а между тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии...
Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказалось в распоряжении целое купе второго класса.
- Ну, и сладко же буду спать, - говорил он.
Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.
- Кончено, - говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. - Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из театра, /361/ высоко подняв воротник, яко тать в нощи, - кто-то из публики сказал: "Это беллетристика", а другой прибавил: "И преплохая..." А третий спросил: "Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?" А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: "Не понимаю, чего это дирекция смотрит. Это оскорбительно - допускать такие пьесы на сцену". А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не знаешь, что это сделал я.
- А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? - предложил я, когда раздался второй звонок.
- Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут - с такими лицами, с какими провожают дорогих родственников на каторгу.
Третий звонок. Простились.
- Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.
И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.
Но как скоро душа его осилила это проклятое наваждение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал организоваться. Заботится о больных мужиках, с которыми он, несмотря ни на что, возится, а о своем душевном состоянии пишет шутливо: "Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой - и теперь хоть новую пьесу пиши..."{361}
И опять явилась прежняя уравновешенность. Своей "Чайке" он сперва велел не показываться на глаза. На просьбу поместить ее в "Русской мысли" послал отказ, а потом согласился, разрешил любителям играть ее и вообще примирился с нею.
Я был на втором и на третьем представлениях "Чайки". В зрительной зале сидела обычная публика Александринского театра, и я мог наблюдать, с каким вниманием она вслушивалась в то новое, что происходило на сцене.
Там не было обычных - драматической актрисы, первого любовника, простака-мужа, великосветского хлыща и пр. и пр., что полагалось и к чему привыкли глаз и ухо, но это не мешало с любопытством слушать и смотреть. /362/
Я решительно утверждаю, что пьеса на этих представлениях нравилась большой публике. Актеры начали сыгрываться, и можно было думать, что мало-помалу у них получится нечто цельное, чего нельзя было и требовать раньше за почти полным отсутствием настоящих репетиций, и "Чайка" войдет в репертуар.
В этом смысле я и другие телеграфировали и писали Антону Павловичу, но он принял это за желание утешить и вообще отнесся скептически.
Он был прав только в одном отношении: что если даже все это и так, то пьесе не дадут выиграться и занять надлежащее место. Так это и случилось.
Тогдашняя дирекция оказалась по своим художественным вкусам мало чем выше той публики, какая наполняла залу на первом представлении "Чайки". Бенефисная дирекция... В оценке пьесы она, очевидно, руководствовалась такими внешними признаками, как вызовы актеров, аплодисменты и цифра сбора.
Аплодисментов действительно было немного, и вызовы были скромные. Но это понятно. "Гром аплодисментов" обыкновенно вызывается чем-нибудь эффектным, совершающимся на сцене, а в "Чайке", как и вообще у Чехова, за исключением первых его пьес, написанных еще в старой манере, то есть именно до "Чайки", - таких нарочито эффектных мест не было.
Что же касается цифры сборов, то "новые формы", казалось бы, заслуживали того, чтобы подождать и дать публике возможность ознакомиться с ними, разглядеть их и оценить.
Но цифра 800 рублей на четвертом представлении так испугала дирекцию, что она, чуть ли не после этого спектакля, решила снять пьесу с репертуара.
А несколько лет спустя "Чайка" была вторично поставлена в том же театре. Тогда уже появились новые веяния и была новая дирекция. Роли были распределены несколько иначе. В Александринском театре уже не было Коммиссаржевской, умер Сазонов, из пьесы выступил Варламов.
И что же? Несмотря на все это, "Чайка" имела успех. Она была дана заурядным спектаклем, бенефисной публике не было предоставлено решать ее судьбу. Коммиссаржевскую заменила Селиванова, хорошая актриса, но не претендовавшая даже на сравнение с /363/ Коммиссаржевской. Роль Сазонова исполнял Шувалов, опять-таки с большим ущербом для роли.
И, несмотря на все это, пьеса имела успех, делала сборы и держалась на афише.
Я уже не говорю о Художественном театре, для которого "Чайка" была своего рода исходным пунктом, где она имела шумный, демонстративный успех.
И я совершенно уверен, что если б и в первый раз в Александринском театре "Чайка" была дана обыкновенным спектаклем, то публика приняла бы ее хотя, может быть, и с некоторым удивлением, но благосклонно и почтительно. Как театральная пьеса "Чайка" не удовлетворила бы ее, но пленили бы ее исключительные художественные достоинства.
Все то, что я рассказал здесь, я взял из своей памяти. Я не веду дневников и не имею привычки заносить свои мысли и наблюдения в записные книжки.
Но если бы даже такая привычка у меня была, я ничего не записал бы о Чехове, так как никогда не смотрел на него как на объект для наблюдения.
Менее всего я претендую на характеристику личности А.П.Чехова. Я хотел только отметить некоторые моменты его жизни, когда я стоял к нему близко. Пусть все это будет даже незначительно, но ничто, касающееся его, не должно быть потеряно.
Десять лет тому назад умер Антон Павлович Чехов. Но несколько лет спустя он воскрес перед нами в своих письмах, которые были собраны и изданы в четырех книгах{363}.
Сборники эти не полны. Я, например, знаю, что после постановки "Чайки" у А.П. была переписка с В.Ф.Коммиссаржевской, писал он и Д.Н.Мамину и другим. Этих писем, вероятно, нельзя было получить, и их нет в изданных сборниках{363}.
Но, несмотря на неизбежные пробелы, эти четыре книги воскрешают перед нами его образ с изумительной ясностью и красочностью.
Читая эти письма, я вижу перед собою живого Антона Павловича и любуюсь его изящной, очаровательной душой. /364/
С.Т.СЕМЕНОВ
О ВСТРЕЧАХ С А.П.ЧЕХОВЫМ
В средине девяностых годов, в один из своих зимних наездов в Москву, я был в редакции "Посредника"{364}, помещавшейся тогда в Долгом переулке на Плющихе. Мы беседовали с Ив.Ив.Горбуновым, когда в передней раздался звонок. Прислуга куда-то отлучилась, Иван Иванович был не совсем здоров и боялся подходить к двери; идти отпирать дверь пришлось мне.
Вошел господин выше среднего роста, с обыкновенным русским лицом, в поношенной меховой шубе и меховой шапке, со свертком под мышкой. Он спросил, дома ли Ив.Ив. Я сказал, что дома. Господин разделся, повесил шубу на вешалку, обтер платком запотевшие усы и направился в редакционный кабинет. Я подумал, что это один из многочисленных посетителей редакции, и ушел в другую комнату.
Но не прошло и минуты, как ко мне вошел Ив.Ив. и, взявши меня за руку, со словами: "пойдемте, я вас познакомлю", повел в редакционную комнату. Отрекомендовав меня, он назвал мне гостя; гость был Антон Павлович Чехов.