Так ведь, конечно, мир не видел женщины злополучнее меня! Кажется, уж я все делала, лишь бы нечисть меня в покое оставляла, да, видно, мало делала! И молитвы четырежды в день произносила, и все праздники по календарю соблюдала, а для чего? Три раза совершала паломничество к святому Яго Компостельскому, а уж папских прощений всяческих грехов накупила столько, что и Каину хватило бы! И ничего-то мне не удается! Все идет не так, и только Богу известно, поправятся ли мои дела хоть когда-нибудь! Вот сами посудите, ваша святость. Моя жилица умирает от конвульсий. По доброте душевной я хороню ее на собственные деньги. И ведь она не родственница мне, и ни пистоля мне ее кончина не принесла. Я же ей не наследница, так что сами видите, преподобный отец, мне все едино, жива она или померла. Ну да я заговорилась! Что бишь я сказать-то хотела? Ну да! Схоронила я ее, значит, честь по чести и в большой вошла расход. Бог свидетель! Так как же, по-вашему, госпожа покойница меня отблагодарила за мою-то доброту? Взяла да отказалась тихо спать в своем удобненьком сосновом гробу, как мирному благопристойному духу положено, а вместо того явилась меня допекать, хоть я-то ее больше видеть никак не желаю. Куда как ей пристало врываться в мой дом за полночь, пролезать сквозь дверную скважину в дочкину комнату и пугать бедную девочку до полусмерти! Хоть она там и призрак, а разве годится забираться в дом той, кто уж как-нибудь без ее общества да обойдется! Ведь что до меня, святой отец, тут дело простое: если она входит в мой дом, значит я должна из него выйти, потому что таких гостей терпеть у меня никаких сил нету! Так что видите, ваша святость, без вашей помощи я совсем пропала, и ждет меня верное разорение. Придется мне оставить мой дом! И никто его не снимет и не купит, чуть только люди узнают, что там она завелась, и что же тогда со мной будет? Разнесчастная я женщина! Что же мне делать? Что со мной будет?
И она горько заплакала, ломая руки и умоляя аббата сказать, что он думает про ее дело.
– Поистине, добрая женщина, – ответил он, – мне трудно будет помочь тебе, пока я не узнаю, что такое с тобой стряслось. Ты ведь забыла объяснить мне, что произошло и чего ты хочешь.
– Провалиться мне! – вскричала Хасинта. – Правда ваша, святой отец! Ну, значит, так. Моя жилица, недавно помершая, и женщина очень хорошая, должна я сказать… то есть насколько я не знала, только она не очень-то меня до себя допускала. Что греха таить, нос-то она задирала, и, когда я с ней заговаривала, бывало так на меня посмотрит, что мне не по себе становилось, прости Господи! Ну, да хоть она и важничала и вроде как на меня сверху вниз смотрела, а сама-то, коли мне правду говорили, происхождения была, может, похуже моего. Ее отец был сапожником в Кордове, а мой почтенный родитель – шляпочником в Мадриде, позвольте вам доложить! Но при всей своей гордости была она тихой и учтивой, и я себе лучше жилицы не пожелала бы. Оттого-то я и не понимаю, чего ей в могиле не спится! Да уж, в этом мире никому верить нельзя! Хотя сама я за ней ничего такого не подмечала. Разве что в последнюю пятницу перед ее смертью увидала я, к вящему своему негодованию, как она ела крылышко цыпленка. «Да как же это, мадонна Флора? – говорю я. (Флора эта, с разрешения вашего преподобия, их служанка.) Как же это, мадонна Флора, – говорю. – Госпожа-то ваша по пятницам скоромное кушает? Ну-ну! Увидишь, что из этого выйдет, а потом вспомнишь мои слова!» Так прямо и отрезала. Но, увы, могла бы и помолчать. Никто меня и слушать не стал. А Флора, она на язык дерзкая (ей же хуже, говорю я), отвечает, что, дескать, от цыпленка вреда не больше, чем от яйца, из которого он вылупился. И еще прибавила, что положи ее госпожа сверху ломтик ветчины, то все равно ни на шаг бы к вечной погибели не приблизилась. Господи, спаси нас и помилуй! Бедная грешная невежественная душа! Уж поверьте, ваша святость, я прямо задрожала, как услышала такие ее кощунственные слова, и ждала, что земля вот-вот разверзнется и поглотит ее вместе с цыпленком и всем прочим! Потому как вам следует узнать, ваша святость, что сама Флора держала тарелку с такой же точно жареной птицей. И должна сказать, отлично зажаренной, я ведь сама на кухне присматривала. Галисийская курочка, мной же и выкормленная, с разрешения вашей святости, а мясцо белое-пребелое, что твоя яичная скорлупа. И сама донья Эльвира то же сказала. «Дама Хасинта», – сказала она, да так ласково, потому как, правду сказать, она всегда разговаривала со мной очень учтиво…
Тут терпение Амбросио лопнуло. Торопясь узнать, в чем заключалась просьба Хасинты, к которой как будто имела отношение Антония, он с ума сходил, пока болтливая старуха никак не могла перейти к делу. Он опять перебил ее и пригрозил, что уйдет из приемной и предоставит ей самой выбираться из своих трудностей, если она тотчас не изложит все толком. Угроза возымела желаемое действие, и Хасинта изложила свою просьбу настолько кратко, насколько было в ее силах. Тем не менее многословие ее лишь слегка поубавилось, и Амбросио понадобилось все его терпение, чтобы выдержать до конца.
– И вот, ваше преподобие, – заключила Хасинта, описав смерть и погребение Эльвиры со всеми подробностями. – И вот, ваше преподобие, услышав этот визг, я отложила свою работу и побежала в комнату доньи Антонии. Никого там не найдя, я вошла в соседнюю. И признаюсь вам, не без робости, потому что была это та самая комната, где прежде спала донья Эльвира. Но я все-таки вошла, а барышня лежит, вытянувшись, на полу, холодная, что твой камень, и белая, как простыня. Я очень удивилась, ваша святость, но тут меня просто озноб прошиб, потому что сбоку я увидела высоченную фигуру – она головой в потолок упиралась! Лицо-то было лицом доньи Эльвиры, отрицать не стану, но изо рта у нее вырывался огонь, а на руках были тяжелые цепи, и она жалобно ими бряцала, а на голове у нее вместо волос были змеи и каждая в мою руку толщиной! Тут я так перепугалась, что начала читать «Богородице Дево, радуйся!», но призрак меня перебил тремя громкими стонами и проревел жутким