Оставался еще вопрос кому была на руку нынешняя публицистика Ульянова и поднятая вокруг нее шумиха? На это давала ответ следующая справка (тоже «донос» общественному мнению): уже в июле 1959 года некий Русланов в «За возвращение на Родину» № 59/354 восхвалял «эмигрантского историка и писателя Н. Ульянова» за то, что тот «в еще более резкой форме, чем Лев Любимов (Перебежавший к коммунистам сотрудник гукасовского «Возрождения». – М. В.) толкует об идейном, духовном и политическом вырождении эмиграции», – «его формулировки беспощадно определенны». Ульянов «не стеснялся в выражениях», торжествовал советский подголосок, знавший толк в этом деле, еще до последних «формулировок» Ульянова. Можно было себе представить, как были удовлетворены коммунисты и комягуноиды его последними «формулировками».
ГЛАВА VI
О книгах: Н. П. Вакара «Корневище советского общества. Воздействие крестьянской культуры России на советское государство» и Мартина Мэлии. Александр Герцен и Рождение русского социализма 1812–1855». – Мои книги: «Дань Прошлому» и «Современные Записки». «Воспоминания редактора». – Как и почему порвалась моя многолетняя связь с «Новым Журналом». – Три версии. – Отношения с «Социалистическим Вестником» и «Русской Мыслью». – Безуспешные попытки печататься в американских журналах и книгоиздательствах. – Почему пишу и о мелочах жизни, поминаю не всегда добрым словом и покойных и печатаю книгу при жизни. – «Чествования». – Почему конечный итог долгой и в общем благополучной жизни малоутешителен
Изложенные выше публичные схватки в печати, в которые я в большинстве случаев вовлекался, по моему мнению, мимовольно, в порядке самообороны, а по убеждению противников и даже некоторых друзей, не одобрявших слишком частых моих выступлений, как, например, Кусковой, сам зря ввязывался, – далеко не исчерпывали моей «оборонительно-политической» публицистики. Но упомянутые были более значительными. Бывали, впрочем, у меня критические статьи и на темы, лично меня никак не касавшиеся, но существенные и меня глубоко задевавшие общественно-политически. Такой темой была написанная Николаем Платоновичем Вакаром рукопись под заглавием «Корневище советского общества. Воздействие крестьянской культуры России на советское государство».
Н. Вакар был постоянным сотрудником «Последних Новостей» Милюкова. Я знал его по Парижу, но поверхностно. Ближе сошелся я с ним в Америке, где он сменил, как и многие другие, профессию журналиста на преподавание русского языка и составление специальных книг: по истории Белоруссии и библиографию о ней. Я был немало удивлен, когда, закончив новую рукопись, Вакар попросил меня ознакомиться с ней и высказать откровенно свое мнение. Я, конечно, согласился. Автор приехал в Нью-Йорк из провинции, где занимал кафедру. За завтраком мы обменялись мнениями, и обмен ими кончился, как и начался, дружески, – хотя я и не приглушил своих возражений, посланных письменно Вакару заранее, а он не отступил ни в чем от своего предвзятого, на мой взгляд, понимания. Я считал и считаю книгу Вакара очень интересной, но совершенно неверной в исходных положениях, исторически, политически – всячески. Подробнее я об этом, как обыкновенно, написал в «Социалистическом Вестнике» и «Русской Мысли».
Существо сводилось к тому, что современный коммунизм, по выражению Вакара, есть анахронизм. В его этике и эстетике – черты атавизма. Этим объясняется его успех в отсталых странах. Те же черты роднят его с нацизмом, фашизмом и прочими диктатурами, что свидетельствует о возможности поворота цивилизации в передовых странах в обратную сторону. Дальше, больше и хуже. Советский деспотизм – от крестьянского и сельского деспотизма. «Крестьянская семья – тоталитарное общество в миниатюре», подчеркивал автор. Если говорить о крестьянской солидарности, она «скорее стада – нежели клана». Если советские коммунисты были по преимуществу крестьяне, этот факт, по мнению Вакара, имел и имеет большее значение, чем то, что они стали и остались коммунистами. В русских крестьянах XX века он видел «пережиток средневековья, частично даже примитивной эпохи, не во многом изменившейся с зачатков оседлости человеческого общества» (Позднее автор пояснил, что основное в построении его книги и в рассуждениях это – «различие между политической и культурной» категориями или между «крестьянином» и «мужиком» с его «примитивно-земледельческой полукультурой».).
Вакар употребил даже выражение «дикари» и, чтобы быть более убедительным, ссылался на схожие отзывы иностранных и русских авторов: Ле Бона (1894 г.), Бунина (1911 г.), Пильняка (1922 г.), Энгельса – «примитивный бараний инстинкт русских», – Бердяева, Троцкого, Пастернака, батько Махно и др.
В истории Советского Союза Вакар насчитывал две и даже три революции. Начало второй коммунистической «датируется коллективизацией сельского хозяйства, а конец – большой чисткой 1936–1938 гг.... При Сталине бывшие крестьяне завладели большевистской властью, вычистили вождей ноябрьской (октябрьской) революции до одного (? – М. В.) и закончили разрушение того, что до 1917 г. было известно, как русская цивилизация». Крестьянское происхождение вождей «второй революции» Сталина и «третьей» Хрущева и Козлова (когда Вакар писал, Козлов был кандидатом в преемники Хрущева. – M. B.) выражали чаяния и устремления русского крестьянства.
Толкование Вакара, не по заданию, а фактически, было чрезвычайно на руку тем марксистам, которые видели в ленинизме не развитие учения Маркса, а его извращение на самобытный, русский лад. Он был на руку и тем, кто не без оснований расценивал советскую теорию и практику не как прогресс, а как регресс и возвращение в новых формах к додемократической эпохе. Свою рукопись Вакар предложил издательству Харпер, в котором ответственную должность занимала Элизабет Калашникова, вторая жена нашего Калашникова, бывшего в том же, одном из известнейших в Нью-Йорке, издательстве Нагрег чтецом-экспертом поступавших на русском языке рукописей. Не снесясь со мной и даже не зная, что я читал рукопись, Николай Сергеевич дал отрицательный отзыв о рукописи Вакара, – по неизвестным мне мотивам. Но вопрос был решен женой Калашникова, осведомленной о рукописи со слов мужа. Она высказалась в пользу ее напечатания, и книга вышла. Заслуживает внимания, что в американской печати она встречена была общим сочувствием, тогда как в русской, несмотря на постоянные разномыслие и разногласие, она не встретила ни с чьей стороны одобрения, часто по различным основаниям.
Отрицательное отношение к названной книге Вакара мне представляется необходимым – и справедливым – восполнить хотя бы краткой, но общей характеристикой этого незаурядного многосторонне даровитого эмигранта, не раз сменявшего вехи политически и профессионально. Из «белого воина» он превратился в постоянного сотрудника газеты Милюкова, а вынужденный с приходом Гитлера покинуть Францию, он проделал в Америке ряд новых превращений. Перейдя к преподаванию и научным занятиям, он стал профессором университета и автором ученых трудов о Белоруссии и русском языке. Его последняя книга о вошедших в советскую речь и литературу изменениях вызвала положительную оценку не только в эмиграции: «Известия» Академии наук СССР тоже одобрили труд бывшего «белогвардейца». Этим не исчерпывается жизнедеятельность Вакара. Очутившись, как профессор, в отставке по возрасту, и закончив свой 2-й том о языке, Н. П. стал профессиональным художником, – за его картинами гонялись воры, продавцы, музеи и устроители художественных выставок.
Мои выступления в печати не всегда носили отрицательный характер. Бывали правда, много реже – и положительные, даже чрезвычайно лестные отзывы. Таким был, например, мой пространный разбор книги Мартина Мэлии, любимого ученика Карповича, который прочил его в свои заместители на кафедре в Гарварде. Но Мэлия со своей докторской работой и соответствующим званием запоздал, кафедра в Гарварде была занята другим учеником Карповича, и Мэлия стал профессором русской истории в университете Бэркли (Калифорния). Переработав в книгу свою докторскую работу, он опубликовал ее под заглавием «Александр Герцен и рождение русского социализма. 1812–1855».
В своем отзыве об этой книге в «Социалистическом Вестнике» и «Русской Мысли» я назвал ее «замечательной, какой, насколько я осведомлен, не было в иностранной литературе, и которая заняла бы почетное место и в русской»! «Увлекательная и местами захватывающая, она осведомляет, разъясняет и поучает».
Работа страдала, однако, одним крупным органическим недостатком. Автор ограничил тему хронологически годом смерти Николая I, – что было произвольно и искусственно. После 1855 года Герцен прожил еще 15 наиболее зрелых, продуктивных и определивших его жизненное дело лет. Мэлия, видимо, и сам сознавал произвольность установленных им хронологических рамок и заглавия книги. Он допускал, что она «могла бы быть названа и иначе: “Герцен и поколение русского идеализма”», – что гораздо ближе передавало содержание книги. С годами Герцен всё дальше и решительнее отходил от наивно-восторженных и утопических настроений юности.