В юности у нее все же был проблеск таланта, Сэлинджер приметил в «Нью-Йорк таймс» ее взгляд и нечто, клюнув и на большеглазую фотографию, у них началась переписка, обрисовалось сродство убеждений, и она покатила к отшельнику, разведенному отцу двух дочерей, взвалив на себя ношу его отчужденности. Мемуар дышит неостывшей любовью или, что то же, продуктивным намерением свести старые счеты, ибо затворник, уверяет она, эмоционально натешившись ею, выставил девушку вон, в коем свидетельстве обвиняемый усмотрел месть и поклеп. Из текста ее вытекает, что Сэлинджер был сущим монстром, т. е., добавим мы, настоящим писателем. Он заставлял Джойс поедать на завтрак мороженый мерзкий горох и затем извергать его для очищенья желудка, изнурял разговорами о гомеопатии и, лошадиными дозами, о правде в литературе, предпочитал общество еще более юных девиц (не нимф, как она, а нимфеток) и всячески избегал с нею, наивной и свежей, полового сожительства.
Она пробежалась по биографии анахорета, точно свет по воде в оде Пиндара (античная метафора мне подсказана книгой «Миллениум» Хакимбея, исламского, из города Дублина, консервативного революционера, личное знакомство и содержательная беседа с которым заслуживают подробного изложения), а когда он ее сбросил наземь, ощутила такую потерю, что память о ней преследует Мэйнард не только в коммерческих целях. Он для нее слишком многое значил, она для него оказалась мала; это непоправимо. Кем я была в твоем доме, чего ты хотел от меня, доверчивой бедной студентки с искалеченной, как показала жизнь, жизнью? С ожогами от твоего невнимания — даже словесность, верное снадобье, пасует перед этой жестокостью. Разгневанная и страдающая, она вопрошает не Сэлинджера — свою горящую рану — и в ответ получает: сплетница, сплетница, сплетница. Это лучшие в беспорядочной книге страницы, боль и жалоба в них и спустя четверть столетья реальны, а окрестное многословие уравновешено лапидарностью его отповеди. Совладать с ним она не смогла, но зато впечатлений ей хватило с избытком.
08. 10. 98ВОЗВРАЩЕНИЕ К ИСТОРИИ
В 1979 году писатель Найпол увидел на телеэкране иранскую революцию. Внимательному взору вест-индского, с британской пропискою, автора предстал темный плач улиц и площадей, растекание бессонных артерий, в нужный момент собираемых пузырящейся яростью, слитное рвение бородатых мужчин и конвульсивный парад дотоле немотных, вчетверо сложенных мусульманских вакханок, распахнувших всю непристойность своей наготы. Из бойничных прорезей, оставленных женскому зрению милосердием верхней одежды, сочилась древняя, зарытая цивилизацией оргиастическая ненависть масс, а ротовые отверстия дымились таким проклинающим счастьем, что в европейских эротических словарях для него не нашлось подходящего наслаждения. Некоторых мыслителей, чей повседневный геополитический кругозор был ограничен левобережною Сеной, тегеранский надрыв побудил к декламациям о всеединстве народного тела, коего члены и органы в одночасье избавились от прозападной буржуазной коросты, но Видиадхар Найпол не принадлежал к сообществу парижских философов с его вольнолюбивой риторикой и неусыпной борьбой против всех видов власти, за исключением собственного интеллектуального первенства. Эмпирической выучки скептик, он без затей полагал, что судить о событии может лишь тот, кому удалось самолично пожить на его языке, увертываясь от жадно смыкающихся челюстей. Долженствованье присутствия и колонизаторский этос литературного репортажа, предательски отнятый политкорректностью от его материнских сосцов, отрядили Найпола в путешествие по нестройному квартету земель (Иран, Пакистан, Индонезия и Малайзия), где вера Мухаммада обязалась быть устроительницей государства и началом судьбы — ее черным камнем, каллиграфической вязью, зеленеющим древом.
Показания странствий сложились в объемистый том («Among the Believers», 1981). Суммируя полтыщи страниц об очерченном сочинителем мусульманском квадрате, страниц, изобилующих путевыми гротесками, беззлобно-придирчивой характерологией и въедливым наблюдением за по-восточному скользкой природой вещей, получаем такое, приблизительно, резюме. Лучезарная арматура исламской теократии остается воздушной конструкцией и не находит материальных обличий своему совершенству. В консервативной революции невозбранно узреть огненный столп, испепеляющим светом которого вся бренная тварность будет пронизана и отринута до основ, но предназначенье огня — уничтожать, сожигать, строительной силой ему быть не дано, и протянутые с неба к земле лучевые потоки в землю врастать не желают. Они опираются на нее иллюзорно, наподобие радуги или воображаемой арки. Не верой, а обновлением затхлых систем, зачарованных карающей теократической чистотой, спасутся магометанские области от пустот и изъянов конца XX века. Надежда Найпола — на слой реформаторов, агентов умеренной вестернизации. Слой этот не социальный — идеологический, он рекрутируется из различных общественных групп и скреплен волей к рациональности, вызванной одолеть базисный, единый в двух лицах порок: духоту азиатского фатализма и наваждение истребительных исступлений, компенсаторную изнанку все той же галлюцинозной застылости.
Уже слышатся ироничные реплики, что подобные выводы со скидкой идут на любой распродаже постколониальных товаров и, дабы обзавестись этим траченым скарбом, незачем было изнурять себя дальним пробегом. Но это все равно как раздавленному крушением поколения, на обломках идеи скребущему свои гнойники коммунисту высказать ласковым, покровительственным тенорком: а ведь мы вас, голубчик, еще давеча предупреждали, что плановая экономика не во всех случаях эффективна, и с лагерями вы, как бы помягче, малость того, через край — стоит ли удивляться язвам да рубищу. Говорящие так не оплатили свою правоту и полушкой индивидуального опыта, исламские же страны ради опровержения западной нестерпимой науки бросили в глотку шайтану тысячи жизней и неисчислимость ресурсов; преображенная соучастием в действительной драме, приобщенная к подлинному, банальность перестает быть банальностью, и Найпол изменил бы себе, откажись он от свидетельской проверки того, в чем другой усмотрел бы заведомую, доопытную очевидность.
В 90-е он, состарившись, но не сдавшись, повторил свой маршрут, возобновил инспектирование однажды уже покоренных земель и спустя 17 лет выдал второй том дилогии, отличный от первого явственным историко-психологическим честолюбием («Beyond Belief», 1998). Душа верующего мусульманина, по мнению автора, существует отдельно от тела; эта плоть оттого так худо справляется с повседневностью, что психея кружится в иных, невещественных сферах, влекомая к неотступно манящим и оставшимся в аравийских песках святым обиталищам подвига. Наличной реальностью, родною страной допускается пренебречь, они малозначимы, ибо не обладают полнотой религиозного статуса, закрепленного лишь за далеким убежищем, во всей чистоте сохранившим первокладези истинной веры. И как в философии прорицателя сверхчеловеческих состояний антропоморфное измерение подлежало уничтожению, сносу, его следовало преодолеть (сверхчеловек — это не человек, он будет ужасен в своей доброте), так душа мусульманина побуждаема к отречению от профанного, которым становится все, что ограничивает ее воспаленный полет к пустынным свидетельствам Мухаммадова откровения. Исламская конфессиональная практика, в понимании Найпола, есть, таким образом, сильнейшее переживание созерцаемого внутренним взором абсолютного центра и забвение видимой, осязаемой, предоставленной телу реально-географической периферии. Допустивши, что это сакральный империализм (глаза миллионов уставились в одну точку, встретившись в сердце молитвы и чуда), признаем — империализм весьма необычный, когда краевым, периферийным, по сути бессмысленным и фантомным оказывается весь состав имперского организма и лишь суженная до игольного ушка столица берет себе непререкаемую достоверность присутствия. Единственно обладающая душой и этой душою являющаяся, она — будто ей мало эфира и слова, будто ей нужно что-либо еще, кроме своих безраздельных мистических полномочий, — притягивает также материю, до капли высасывая ее из окрестных пространств и тем окончательно их обездоливая. Дуализм мусульманского мировидения с силлогистической неизбежностью провоцирует государственный исламский ущерб, вечное нестроение, упадок и смуту; населенное теми, кто к нему безраскаянно, повинуясь высокому долгу, равнодушен и слеп, государство смирилось, что ему оставлено уповать разве только на то, чтобы вязкий пассив равнодушия не перерос в буйную злонамеренность. На большее его созидательной воли уже не хватает, она кажется изначально погасшей и поколебленной.