Я напрягся, надеясь выйти на след услышанной в годы юности легенды. Безуспешно: попутчик располагал лишь устными источниками, документальных подтверждений этой версии у него не было.
Далеко за полночь утихомирился наконец мой сосед. Уснул. Я долго не мог последовать его примеру. Сон не шел. Беспокоила и командировка — задание было не из легких. Да и этот разговор вывел из равновесия — видно, он из разряда тех, в которых необязательно выяснять, за кем победа. Бывают ситуации, когда это лишь вредит. Притом обеим сторонам. И это тоже непривычно, поскольку традиций проведения демократических дискуссий у нас, к сожалению, нет, все попытки в этом направлении закончились в конце двадцатых годов.
Мое поколение — и только ли оно? — выросло в твердом понимании того, что в любом споре, в любом, даже самом безобидном, обмене мнениями непременно должны быть и победитель, которому честь и хвала, цветы и шампанское, и побежденный, кому, соответственно, позор и унижение и тоже слава, но уже иная. О, эта неуемная тяга к праву изложения истины в последней инстанции! Счастливый его обладатель мог не обращать внимания на другие мнения, он их и в грош не ставил, а тех, кто осмеливался их обнародовать, ждала незавидная участь. Победитель обычно вытирал о них ноги.
Заронил в душу мой попутчик-всезнайка семена сомнения, разбередил, взбудоражил мысли и чувства и дрыхнет себе, видно, довольный своей купейной историей. А как же, двоих на лопатки положил! А ты вот ворочайся с боку на бок, и сон, как назло, не идет, а лезут какие-то мысли — тревожные, тяжкие. От былого покоя и уверенности в себе и следа не осталось. Ну и попутчик попался!
Забыться в коротком сне удалось лишь под утро. Первым зашевелился, закряхтел дедок, бормоча что-то себе под нос. Попытался слезть с верхней полки, неосторожно зацепился за чемодан, он полетел вниз, и все проснулись от грохота. Дедушка суетливо высунулся в коридор, заметив, что очереди в туалет нет, схватил полотенце, зубную щетку с пастой, бритвенный прибор и шмыгнул из купе. На какое-то время мы остались вдвоем со вторым попутчиком.
— Кажется, вы белорус? — как бы между прочим спросил он.
Я утвердительно кивнул.
Сосед улыбнулся. Он, мол, так и полагал. По произношению догадался. А не хочет ли представитель братского белорусского народа узнать об одном забавном случае, который произошел с Янкой Купалой? Я ответил, что не против. И он рассказал, что впервые на русском языке Янку Купалу напечатали в одном из дореволюционных календарей для всех. Петербургские издатели хотели сделать доброе дело, они представили стихи молодого белорусского поэта, а рядом поместили портрет другого белорусского поэта. Вот жаль, фамилию забыл. Как же его, ну, мужичий адвокат, повстанец 1863 года.
— Франтишек Богушевич? — подсказал я.
— Он самый, — обрадовался сосед.
Узнав о моей профессии, пожелал успеха, а на перроне, похлопав по плечу, шутливо пожелал не оказаться в положении моего знаменитого земляка, которого перепутали в Северной столице. Ну, это он зря, на вокзале меня встречали. Вокзальная суета развела нас в разные стороны и уже больше не сводила.
Начались неспокойные командировочные будни, заполненные встречами, знакомствами с новыми людьми. Возвращался в гостиницу поздно, уставший от пестрого калейдоскопа разных сведений, суждений, точек зрения. Но давнишней привычке не изменял, стремился ежедневно делать хотя бы краткие записи в блокноте.
В Москве иногда приходилось слышать критические высказывания о Ленинграде. Мне они представлялись обывательскими сплетнями, все мое сознание протестовало против того негатива, который обрушивался в адрес великого города. В сердце я носил образ своего Ленинграда, каким он запомнился мне в июле 1967 года. Видно, мое приподнятое настроение, возвышенные чувства воздействовали на восприятие окрестных улиц и прямых, как стрела, проспектов, огромных и величавых площадей. Женитьба на любимой девушке, которая ждала в Минске, — предстоявшая свадьба придавала всему увиденному романтический вид.
Вот он, город трех революций, город, где впервые победила Советская власть! Я любовался его неповторимыми архитектурными ансамблями и памятниками отечественной истории, особенной застройкой проспектов и улиц. Ничего похожего в наших белорусских, даже в старых, городах мне видеть не приходилось. Я написал тогда несколько эссе о достопримечательностях города. Я и сегодня подписался бы под каждым из них, мне вовсе не стыдно признаваться в их авторстве; единственное, в чем, пожалуй, я сегодня бы усомнился — нет, не в правдивости изложенных фактов, в этом смысле там все в порядке, — в выборе тональности тех публикаций.
С высоты нынешнего времени, с точки зрения того, что мы сегодня знаем, те заметки следовало бы писать по-иному. Ничего не поделаешь, каждое время живет по своим законам. Тогда было принято восхищаться, и я не нарушал общей традиции.
Вообразите себя на месте редактора, это вам на стол кладутся репортажи с мест, близких и дорогих сердцу каждого русского человека, — Невского проспекта, например, — и вместо естественного волнения и возбужденности при виде достопримечательностей Северной столицы, колыбели революции, вы обнаруживаете неизвестно что. Взгляд репортера устремлен не на то, что составляет предмет нашей гордости, можно сказать, общенародные, национальные символы, а скользит за фасадом Невского, среди неблагоустроенных кварталов, запущенных «коммуналок». Что вы скажете строгим редакторским голосом журналисту?
В те времена не только приезжие, даже местные коллеги не замечали, что старение и разрушение исторической части города идет быстрее, чем ремонт и восстановление зданий. Признаться, и я довольно скептически прислушивался к тихим разговорам о том, что Ленинград постепенно теряет свою привлекательность. Откровенно говоря, такое подозрение как-то шевельнулось.
Было это, кажется, году в семьдесят восьмом или семьдесят девятом, я приехал из Минска в Ленинград на зональный журналистский семинар и, каюсь, большую часть тех шести дней провел на улицах, а не в зале заседаний, ибо уж больно скучно было слушать однообразные самоотчеты и бесконечные ссылки на «Малую землю». Идя по Невскому, засмотрелся на красивейший декор одного из фасадов, свернул с проспекта и, обходя дом со двора, услышал зов:
— Сынок, подожди!
Голос доносился как будто из-под земли. Посмотрел под ноги и на их уровне увидел глаза в старческих морщинах, устремленные из открытой оконной форточки. Я знаю, что такое жизнь в подвальной комнате: судьба уготовила мне подростком несколько лет квартировать в деревянном доме на окраине Минска. Склонившись над форточкой, спросил, что произошло. Старушка со слезами на глазах попросила сходить в аптеку и принести ей лекарства. Руки у нее мелко тряслись, когда она протягивала рецепт и помятую трехрублевую бумажку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});