Я первый раз видела тогда Любовь Дмитриевну и жадно всматривалась в ту, за которой стояла тень Прекрасной Дамы. Она была высока, статна, мясиста. Гладкое темное платье облегало тяжелое, плотного мяса, тело. Не толщина, а плотность мяса ощущалась в обнаженных руках, в движении бедер, в ярких и крупных губах. Росчерк бровей, тяжелые рыжеватые волосы усугубляли обилие плоти. Она обвела всех спокойно-светлыми глазами и, как-то вскинув руки, стала говорить стихи. Что видел Блок в ее чтении? Не знаю. Я увидела — лихость. Вот Катька, которая
Гетры серые носила,Шоколад Миньон жрала,С юнкерьем гулять ходила —С солдатьем теперь пошла.
Да, это она передала: силу и грубость любви к «толстоморденькой» Катьке почувствовать можно. Но ни вьюги, ни черной ночи, ни пафоса борьбы с гибнувшим миром — не вышло. Не шагали люди во имя Встающего, не завыл все сметающий ветер, хотя она и гремела голосом, передавая его.
Она кончила. Помолчала. Потом аплодировали. По-моему, из любви к Блоку, не из-за чтения поэмы — она не открылась при чтении. Кто-то спросил неуверенно: «Александр Александрович, а что значит этот образ:
И за вьюгой невидим,И от пули невредим,Нежной поступью надвьюжной,Снежной россыпью жемчужной,В белом венчике из розВпереди — Исус Христос?»
«Не знаю, — сказал Блок, высоко поднимая голову. — Так мне привиделось. Я разъяснить не умею… Вижу так…»
Чтение Любови Дмитриевны акцентировало внимание на образе Катьки. И значит, это казалось Блоку очень важным? Почему? Что он видел в Катьке? Не подтверждается ли этим мысль Андрея Белого о том, что здесь в современную повседневность трансформируется тот же образ, как в «Незнакомке» «звезда Мария» трансформируется в «Мэри»? Не казалось ли Блоку наиболее реальным это воплощение, если читала его та, что когда-то была для него прообразом Вечной Женственности?
«Двенадцать» и «Скифы» — разные грани воплощения максимализма. «Скифы» Блока воплотили «скифство», о котором до него писал Иванов-Разумник: то максималистское восприятие мира, которое исповедовала группа творческой интеллигенции, объединившаяся в сборниках «Скифы», в журнале «Наш путь», в изобразительном творчестве К. С. Петрова-Водкина… Эта идея максимализма как свойства, необходимого русской культуре, породила существование Вольфилы.
А ты, огневая стихия,Безумствуй, сжигая меня,Россия, Россия, Россия, —Мессия грядущего дня… —
писал Андрей Белый.
Это оставалось внутренним кредо Вольфилы. Вениамин Александрович Каверин в своих воспоминаниях о 20-х годах пишет об отношении группы «Серапионовы братья» к Вольфиле: «Нам были чужды мудрствовавшие философы из Вольфилы, в которой решались весьма сложные, на первый взгляд, вопросы человеческого существования, но сводившиеся, в сущности, лишь к наивному противопоставлению: Революция и Я».(«Здравствуй, брат, писать очень трудно». М., 1965. С. 205). Правильнее было бы сказать — не противопоставление «Я» — Революции, а сопоставление: место Человека и Революция. Этот вопрос действительно обсуждался в Вольфиле и был основным. Обсуждался со всей страстью в то время, когда «Серапионовы братья», хихикая, определяли свое место в литературе и забавлялись преодолением стилистических трудностей писательского ремесла.
Вольфильцы хотели понять, что именно совершается; как участвует в совершающемся строении Нового мира воля всего общества и воля отдельного человека? Это можно назвать потребностью человеческого сознания, занятого не тем, как ему научиться писать, а тем, как научиться видеть жизнь и творить ее. За этим шли в Вольфилу самые разные люди. В том числе и учителя «Серапионов»: Ю. Н. Тынянов и В. Б. Шкловский, которые там бывали и делали доклады. В марте 1922 года в Вольфиле даже было особое заседание — «Беседа о формальном методе», на котором выступали Борис Викторович Томашевский, Юрий Николаевич Тынянов, Борис Михайлович Эйхенбаум.
Каверин пишет о шутливости и пародировании — они были свойственны стилю 20-х годов:
Вольфила дама очень милая,Охотно принимает всех.Под речью Эрберга унылоюВздремнуть часок-другой не грех…
Так начинались шуточные стихи о Вольфиле.
«Принимает всех» — не от беспринципности, а от твердого убеждения в необходимости выслушивать и знать различные точки зрения, от стремления понимать противника. Критерием границ терпимости служила уверенность в том, что взгляды человека, высказываемые искренно, — серьезны и лишены шкурной заинтересованности. Сходились люди разных взглядов. Подразумевалось, что все они имеют какие-то этические нормы, говорят и действуют во имя того, что считают правильным. Не ради того, чтобы найти себе удобное место под Луной, а ради того, чтобы найти истину. В ее исканиях и формулировках нужны самые различные взгляды. Вход никому не закрыт. Всякий желающий входил в зал заседаний.
Мне запомнилось заседание, посвященное чтению романа Замятина «Мы». Роман тогда не был напечатан. Изображу заседание, как помню. Пришло много народу. Рядом с председателем Ивановым-Разумником сел Евгений Иванович Замятин. Нас, молодежь 20-х годов, ходившую в рваных сандалиях, неведомо в чем одетую, удивили его гладко выбритое лицо, пробор в светлых волосах, безукоризненный костюм и манеры джентльмена. А в небольших и светлых глазах — неожиданное озорство. Быстро оглядев всех, он начал читать. Тема романа — государство будущего. Мир благоустроен: заключен под стеклянный колпак. Здания из стекла. Прозрачные стены, как соты в улье. Каждому дается своя прозрачная ячейка, чтобы все могли видеть, как идет его жизнь, ибо она принадлежит Государству и им регламентируется. Требуется виза специальной медицинской комиссии на право рождения ребенка. У граждан нет имен, они называются буквой и номером. Роман написан как дневник одного из видных инженеров этого государства, непоколебимо верящего в правильность его основ. Но вдруг в жизнь героя входит женщина. Она втягивает его в какие-то сомнения, намекает на устраненное из жизни и недозволенное. А в воздухе нарастает опасность восстания, бунт против существующего порядка. Герой примыкает к восставшим. Рушатся здания. Звенит разбиваемое стекло колпака…
На этом Евгений Иванович кончил читать. Осмотрел всех серыми пристальными глазами. Вздох и шепот прошли по рядам. Сидевшие на ковре передвинулись, меняя позу.
— Кто желает высказаться? — поблескивая в свете заката стеклами пенсне, спросил Разумник Васильевич.
Тогда вышел милиционер Миша — чернявый юноша с красной повязкой народной милиции на рукаве.
— Позвольте, Евгений Иванович! — сказал он. — Ведь это насмешка над будущим государством! Вы отрицаете государство? А Карл Маркс учил: без государства нельзя построить социализм. Мы строим правильно организованное социалистическое общество. Зачем же вы смеетесь над этим? — он негодующе огляделся, но не встретил активной поддержки.
Ольга Дмитриевна Форш смотрела живыми глазами и улыбалась. Низким глуховатым голосом она сказала:
— Нельзя же, товарищ Миша, быть так непосредственно прямолинейным! Ведь сатира направлена не на современность, а на идею гипертрофированной государственности, уничтожающей личное творчество. Это не критика, это предупреждение об опасности государственного абсолютизма.
Но Миша продолжал утверждать:
— С точки зрения марксизма, государство, безусловно, должно в будущем отмереть, оно уничтожится при коммунизме. Но вначале необходим период строжайшей диктатуры пролетариата.
Он говорил восторженно и убежденно. Я не уверена, знал ли кто-нибудь фамилию этого юноши — его называли просто Миша. Он приходил на заседания со своего милицейского поста, иногда еще не сдав винтовки — ставил ее в угол у камина и начинал говорить. Доказывал и требовал, чтобы все занялись углубленным изучением основ политической экономии, чтобы обязательно прочли все три тома «Капитала». Его юношеский задор встречали с той же уважительностью, как и плоды долголетних исследований профессора Чебышева-Дмитриева или раздумий утонченного поэта Константина Эрберга.
Разумник Васильевич бесстрастно попыхивал трубочкой, никому не мешая высказываться. Лишь мягко направлял порядок выступлений. Требование изучать марксизм рассматривалось беспристрастно, как и требование абсолютной свободы, которое выдвигал Константин Эрберг, называвший себя анархистом. У него была седеюще-львиная голова, подстриженные седеющие усы, миндалевидные зеленые глаза, хорошо завязанный галстук и палка с серебряным набалдашником. Он только что выпустил книжку стихов под названием «Плен». На ее обложке обнаженные руки натягивали лук, пуская в звездное небо стрелу. Он умел говорить элегантно и вежливо. Этого не умел споривший с ним поэт Владимир Пяст. Большой и тяжелый, слегка заикаясь, он требовал непреложных истин, без компромиссов. Говорил про себя, для себя, не замечая окружающих.