Так или иначе, Уолши провели в своей летней резиденции две недели. Я их избегал, как мог, но как-то в полдень старый мистер Уолш катался где-то на своей гнедой лошади, на той, которая мне не нравилась (неприязнь наша, моя и этой лошади, была взаимной, дура попыталась меня укусить однажды за плечо), и я решил, что миссис Уолш катается с ним, и пошел в комнату, где стоял рояль, и открыл крышку, и дотронулся до клавиши, а потом до другой клавиши. Я попытался разобраться, почему некоторые клавиши черные, а другие белые. Я попробовал комбинацию из двух клавиш. В конце концов мне удалось взять правильный интервал, октаву, и уж поверьте мне, честное слово – я сразу понял, что имею дело с чем-то очень большим, вселенским. Возможно именно ми-бемоль в третьей и четвертой октаве, а может я просто романтизирую. Я взял интервал еще раз, и еще раз, снизу вверх. Минут через пять такой игры, я положил левый указательный палец на нижнюю ми-бемоль, а правый указательный на верхнюю, и нажал одновременно обе клавиши. Эффект получился несказанно красивый. В этот момент мне захотелось научиться играть так же хорошо, как играл тот мужчина, которого миссис Уолш собиралась пожалеть, а я помешал. Ну, знаете, дети любят играть с музыкальными инструментами, делая вид, что умеют играть на музыкальных инструментах, и на этом дело останавливается. Но не в моем случае. Я действительно хотел. Хотел играть по-настоящему.
Миссис Уолш вышла на меня сзади. Прикоснулась к моему плечу. Я быстро обернулся. На ней шелковый халат, а ноги босые. Наверное, поздно встала. Большая такая – мой нос едва доставал ей до талии. Стояла надо мной таким, знаете ли, большим богатым англосаксонским Голиафом, и очень бледный к тому же Голиаф, белые иногда бледнеют щеками и лбом, когда напуганы или разозлились, или и то и другое вместе.
Она сказала мне с такой, знаете, ненужной, чрезмерной четкостью в голосе, очень тихо и очень злобно, что мне не полагается трогать рояль – вообще никогда, ни сейчас, ни в последствии. Еще раз трону – будет плохо. Она спросила, понял ли я.
Маленький черный Давид хотел было ее успокоить, умиротворить, и пообещал, что он ничего не сломает.
Тут она и говорит – Я тебе сказала вообще не трогать!
Она мне явно не доверяла. Я молчал. Я отвел глаза. Затем я опять на нее посмотрел. Она сжала губы, подняла брови, сузила глаза, и сказала – убирайся.
Я мигнул, сглотнул, и побежал. Опять. Я ужасно тогда испугался. Даже поплакал, помню. Никогда до этого белые женщины так со мной не обходились.
В последующие две недели каждый раз, когда я замечал где-нибудь миссис Уолш, я бежал и прятался – в саду, в винном погребе, в стойлах (я часто заходил в стойла, чтобы подразнить лошадей, да и вообще я очень люблю лошадей – люди утверждают, что они не хотят приносить вред, и я не знаю, что это означает, в то время как лошади действительно не приносят никому вреда, и это, на мой взгляд, гораздо лучше). Только один раз она меня поймала. Я слышал звук шагов, она обулась в сапоги для верховой езды, подошвы ударяли по асфальту – клац, клац – а затем по гравию, глине, и опилкам – грж, грж. Я спрятался за вороного, не сообразив, что это ее любимый конь. Она меня увидела, была шокирована, и закричала – вон! – очень громко.
Я побежал и упал, рассадив себе коленки. Поднялся и побежал к калитке. От страха у меня болел живот.
IV
Лето кончилось. Уолши переехали в город, и мы с мамой тоже.
Моему брату было двенадцать лет в то время. Он считал, что он ужасно крутой, и презирал местных, и путался исключительно с ребятами из Аптауна, которые терроризировали этот самый Аптаун. Родители наши протестовали против такого положения вещей. Мама умоляла, папа читал ему лекции – все напрасно. Брат таскал везде с собою нож и одевался, как крутые ребята в те времена одевались – в стилизованной колониальной манере. Время от времени он меня бил, под любым предлогом, а на самом деле ему просто требовалась практика, а я всегда торчал под рукой и серьезного сопротивления оказать не мог.
Учился я в школе неплохо, ничего выдающегося. Математика и английский давались легко, и усилий я никаких не применял.
Дома музыкальные инструменты отсутствовали. У брата имелось стерео, поскольку так было принято в его кругу. У отца он унаследовал отсутствие слуха. Он слушал монотонные хриплые ритмы по ночам.
В школе стояли два рояля, один в аудиториуме, второй в музыкальном классе. Два года, дамы и господа – целых два года заняло у меня набраться храбрости, чтобы подойти и заговорить с учительницей музыки – совершенно выцветшей и опустившейся белой женщиной которая, как я теперь понимаю, была неудавшаяся оперная певица. Я сказал ей, что умею играть, но не знаю, что нужно делать левой рукой. Она не поняла. Она сказала, что ей нужно идти. Она поправила очки неуверенным жестом. Прождавший два года, я решил, что нужно идти напролом. Я стал настаивать. В конце концов она сдалась, бедная, и после занятий отвела меня в музыкальный класс. Никакой силы воли. Можно веревки вить. Мужчины наверняка этим пользовались всю ее жизнь.
Она сказала строго, Продемонстрируй, что ты имеешь в виду.
Большинство женщин, когда они понимают, что их используют, пытаются говорить строго.
Ее бесхитростное желание от меня избавиться выглядело очень трогательно. Я поднял крышку и указательным пальцем сыграл одну из дурацких песенок, исполняемых в публичных школах, и сочиняемых добронамеренными, но не даровитыми и не очень умными людьми с целью утвердить расовую гармонию в ученической среде.
Я сделал глубокий вдох и сказал своим тоненьким писклявым голосом – А как бы вы сами это сыграли?
Она нахмурилась и сказала – О, я не уверена, что понимаю, о чем ты говоришь.
Я сообщил ей название песенки. Она сказала, О! – и тут в глазах у нее возникла искра понимания. В то время я еще не знал, что у большинства профессионалов слух отсутствует, задавлен постоянной без разбору практикой. Она пошла к шкафу, открыла ящик. Порывшись, достала несколько книжек, полистала, и в конце концов нашла эту самую песенку.
Я всегда думаю о ней с улыбкой. Хочется вспомнить, как ее звали. Даже если бы она поняла, чего я от нее требую, сомневаюсь, что она смогла бы чему-нибудь меня научить. К формальному обучению у нее не было способностей, увы, и, подозреваю, она очень не любила детей. Разумеется, она никогда не говорила об этом вслух, но такое всегда заметно. Ничего особенно плохого в нелюбви к детям нет, хамоватый народ эти дети, маленькие толстокожие негодяи и подонки, но почему-то люди, которым не нравятся дети, чувствуют себя виноватыми. Из-за этого мы часто слышим от жеманных знаменитостей по телевизору что, мол, самая важная и впечатляющая вещь, которую они сделали в жизни – это произведение на свет детей. Будто другим произведение на свет детей недоступно или не по силам.
Все-таки учительница музыки, весьма обходительная женщина по натуре, сделала одну полезную вещь – написала мне на листке название книги, которую мне следовало приобрести, раз мне все это так, блядь, нужно. Не в таких выражениях она это сказала, конечно. Книга эта – ну, вы знаете, такой, типа, самоучитель – большой, тяжелый, неуклюжий и неумелый. Она показала мне обложку. Сказала, что охотно одолжила бы мне школьную копию, но не имеет права, увы. Школы часто приобретают всякое разное, чем впоследствии никто не пользуется. Справочники просто лежат в ящиках или стоят себе, невостребованные, на полках, собирая почтенную пыль.
Я попросил у мамы денег, а она спросила зачем. Я не знал точно, что именно она хочет от меня услышать. Поэтому ничего и не ответил. И в результате ничего не получил. Понятно, что к папе я обращаться не стал. Я решил, что наберусь наглости и поговорю со своим крутым старшим братом, носящим в кармане складной нож и проявляющим щепетильность по поводу одежды. Он, конечно же, надавал мне по шее, поскольку как раз пришел срок, и затем, от щедрот душевных, с нескончаемыми глумливыми ужимками ыделил мне двадцать долларов. Я нашел нужную мне книгу в магазине на Восьмой Стрит и Шестой Авеню. Стоила она семнадцать долларов с мелочью, вместе с налогом. Я купил стакан кока-колы в МакДональде напротив на то, что осталось, и нашел свободный столик.
Это теперь я начитанная скотина – от литературы с ума не схожу, но в разговоре могу выглядеть достойно, когда говорят о Бальзаке или Фолкнере. А в те времена я ничего не читал. Не было привычки. Изучение справочника превратилось в муку. Я чуть не сдался – раз шесть или семь хотел бросить. Не говоря уж о том, что рояля под рукой не было, и никакой вообще клавиатуры не было, которая могла бы дать мне какие-нибудь практические навыки в добавление к смутно проглядывающим отсветам теоретических знаний, вытаскиваемых мной в малых и трудных дозах из справочника. Три недели я провел, играя на фортепиано в уме и ни разу не заскочив дальше двадцатой страницы книги. Потом пришло лето, и мама опять нанялась чистить загородный особняк Уолшей, и я снова с ней поехал. События последующих двух месяцев решили дело. Уолши проводили лето в Европе, о которой я знал, что это такое место, которое нельзя увидеть, но следует вообразить, будто оно где-то там за морем, если смотреть из Рокауэй Бич или еще с какого-нибудь берега. В Европе обитают в основном белые, и все они ужасно богаты и живут как короли. Предполагалось, что это должно вызывать неприязнь. Я тогда, не очень задаваясь этим вопросом, думал что лично я был бы не против пожить как король, и если для этого необходимо быть белым – что ж, я не против быть белым. Так или иначе, комната с роялем была моя пока мама убирала и вытирала пыль в особняке. Самоучитель и клавиатура наконец-то сошлись вместе.