Спустя несколько дней Люба шла по улице, задумалась и начала молиться о том, чтобы Господь подсказал, как нам поступать дальше. Пришла домой, подходит ко мне и говорит: «Езжай в Смоленск, попытайся ещё раз». Я купил билет и уже из поезда позвонил отцу Андрею Милкину, начальнику патриаршего протокола. Это было где-то 16–17 июня. Спрашиваю: «Ну что там, как Святейший, что с визитом в Смоленск?» На что отец Андрей мне отвечает, что Патриарх поедет в Катынь на три недели позже – 15 июля. И получилось, что из-за переноса визита я успеваю «вынести вопрос» на следующую городскую сессию.
Мы как сумасшедшие кинулись туда и непрерывно начали работать с депутатами. В итоге мы успели и собрать все документы, и вынести обсуждение на комиссию по социальным вопросам. Кстати, это была уникальная комиссия. На ней собралось восемь депутатов. Я там присутствовал. По благословению Епископа Смоленского и Вяземского Пантелеимона пришёл иеромонах Серафим (Амельченков), секретарь епархиального управления, поддержать меня, за что и владыке, и ему наша огромная благодарность. Пришла также Екатерина Сергеева, начальник Управления культуры города Смоленска, которая тоже нам очень помогала.
По ситуации я понял, что собравшиеся депутаты принадлежат к разным политическим фракциям. Но дальше произошла фантастическая ситуация: каждый из них начал отстаивать эту доску перед другими. Среди них были люди разных политических взглядов, православные и неверующие, даже был один практикующий иудей, который активно доказывал необходимость появления этой доски в Смоленске. В результате все проголосовали единогласно. Это было маленькое чудо, ведь я опасался, что депутаты поссорятся между собой. Я много лет работаю с депутатами и прекрасно знаю, насколько всё это непросто.
Таким образом, все необходимые промежуточные решения были получены, а документы собраны. И 6 июля, на последней перед летним отпуском сессии, Смоленский горсовет проголосовал единогласно. Нам разрешили повесить доску на здании Смоленского университета.
Нравственная дилеммаСамой сложной составляющей был всё-таки университет. Потому что там до сих пор работают люди, которые помнят эту историю и отчасти причастны к ней. Это самый сложный и самый тонкий момент. Катя Левицкая, одна из лучших смоленских журналистов, брала у меня интервью для телерепортажа и спросила после записи о том, кто из преподавателей написал донос на Татьяну Щипкову, в результате чего её уволили из института, а потом посадили в тюрьму. Я долго объяснял, что никто не доносил. Не было в университете, тогда пединституте, ситуации, чтобы кто-нибудь, зная о религиозных убеждениях моей мамы, написал на неё донос в КГБ или ещё куда-то. Наоборот. Небольшое количество её коллег-преподавателей знали о её взглядах. Они их не разделяли, они не были религиозными людьми, но все они относились к этому с уважением и пониманием, считая, что это её право. И никогда на неё ничего не писали, никто не доносил.
Известно стало о ней не столько в Смоленске, сколько в Москве. У нашей семьи были очень большие контакты в разных городах. Когда мы пришли в Церковь, мы начали общаться с большим количеством верующих людей по всей стране. Мы собирались, решали какие-то вопросы, вместе молились, издавали свой самиздатовский журнал, купили в Тверской области дом, который стал «базой», где мы собирались. В общем, мы были довольно активны и не могли не привлечь к себе внимания. И поэтому собственно университет был здесь ни при чём.
Когда мы в Смоленске напечатали наш самиздатовский журнал, к нам пришли с обыском, арестовали журнал, и мы поняли, что наша спокойная жизнь закончилась, что мы потеряли учёбу, работу. Это был май-июнь 1978 года. Мы с женой учились на четвёртом курсе французского отделения, а мама там преподавала. У нас был первый ребёнок, которому не было и года. Потом сверху пришло жёсткое указание маму уволить и лишить учёной степени. Естественно, обком коммунистической партии и госбезопасность начали выкручивать руки руководству вуза, а руководство – преподавателям, заставляя их голосовать. Сначала за исключение, а затем – за лишение учёной степени. И вот здесь сотрудники института невольно оказались в чрезвычайно сложной нравственной ситуации, ситуации нравственного выбора.
Эта проблема, которую мы в семье обсуждали в течение многих десятилетий. С одной стороны, мы имели полное право поступать так, как мы поступили, – исповедовать свою веру открыто. Мы практически не скрывали её, просто в Смоленске об этом узнали в последний момент. Мы не скрывались, мы не жили подпольной жизнью, мы считали, что согласно Конституции мы имеем право на свободу совести и это наше право – жить, молиться, воспитывать наших детей так, как мы хотим. Мы стали жить так по факту.
Но при этом мы поставили окружающих нас людей в очень сложную ситуацию. И спустя много лет мы стали задумываться о том, имели ли мы право так поступать. Ведь тогда мы думали больше о своих проблемах и исканиях, чем о бытовом благополучии других. Конечно, мы не специально ставили людей в такую ситуацию – мы сами были довольно наивны, и нам, честно говоря, в голову не приходило, что нас могут тоже «наказать». И когда это всё произошло, для нас это был очень сильный психологический удар. Мы даже не поняли толком, что случилось. Жизнь стала другая, она изменилась в один день. Всех этих людей мы поставили в чрезвычайно сложную ситуацию, когда они должны были решать – голосовать им или не голосовать. Встать на защиту, возвысить голос – значит потерять всё. Все проголосовали единогласно за лишение Татьяны Щипковой учёной степени и увольнение.
И всё же. Одна преподавательница пришла к нам домой поздно-поздно ночью, чтобы её никто не видел. Пришла и попросила у мамы прощения. Она проголосовала как все, но извинилась перед мамой, сказала, что её мучит совесть, но она не смогла поступить иначе. Через день, также поздно ночью, пришла другая преподавательница. Их было двое. Это уже много, и это было для нас чрезвычайно важно. Потому что вопрос нравственного выбора в каком-то смысле намного важнее, чем разговоры о преследованиях, о том, как мама отбывала заключение. И сегодня это тоже важнее любой политической проблемы.
Вернувшись в Смоленск с нашим бронзовым портретом спустя три десятилетия, мы это всё снова всколыхнули внутри университета. Мы сами сомневались, молились, но поняли, что доску всё-таки должны повесить. Я долго разговаривал на этот счёт с ректором университета Евгением Кодиным, он был не против, но сказал, что «должен решать коллектив». Это был сложный период и самые сложные переговоры, детали которых не следует выносить на публику. Но в конце концов ректорат принял положительное решение и выдал его нам на руки.
Лет за десять до того, как маму лишили учёной степени кандидата филологических наук и уволили «вследствие недостаточной квалификации», в нашем институте произошла очень похожая история. Преподаватель той же французской кафедры, еврей – помню только его фамилию – Масис – подал документы на выезд в Израиль. За это его точно так же предали остракизму, уволили и устроили общее собрание, на котором приказали голосовать за лишение учёной степени. Единственным человеком, который тогда проголосовал «против», была моя мама – Татьяна Щипкова. Не понимаю, почему её не уволили уже тогда же за «пособничество сионизму». Наказание было «мягким» – всего лишь лишили очереди на квартиру (мы жили в общежитии).
Человек культурыТатьяна Щипкова была внучкой священника, он умер до её рождения. А поскольку её мама Галина Пиотровская погибла в ленинградскую блокаду и она осталась сиротой, то её воспитывала бабушка-попадья. Мама была человеком неверующим, конечно, комсомолкой, училась в Ленинградском университете. Они жили с бабушкой в одной крошечной комнате, там всегда были иконы, всегда было Евангелие. Мама в церковь не ходила, но ходила бабушка, и бабушка за неё всегда молилась и по воскресениям приносила просфоры. Мама не была атеисткой, просто была неверующей. Просфоры ела неохотно («только ради тебя, бабуленька»).
Но при этом она была человеком культуры. Она всегда много читала, в том числе и Евангелие, потому что каждый культурный человек должен знать Евангелие. Спустя какое-то время, когда мама увлеклась лингвистикой и уже училась в аспирантуре, она начала заниматься историей старорумынского и старофранцузского языков. А текстами, с которыми она работала на предмет грамматических изысканий, были в основном Псалтирь и Деяния Апостолов. Она их читала по-французски, по-старофранцузски, по-румынски, по-старорумынски, по-русски. Ей надо было их сравнивать и изучать. Я думаю, что эти тексты работали как-то ещё сами по себе. Ведь она не просто их читала, а погружалась во фразу, в слово, потому что мама была грамматистом, и ей важно было именно построение фраз.