На другом конце Франции, на побережье Средиземного моря, с берегов которого пришел классический стиль, в Экс-ан-Провансе, созерцая вечные линии горы Святой Виктории, некий отшельник закладывает основы нового искусства. Локальный цвет разрушен Клодом Моне; Сезанн снова воздает ему должное и посвящает жизнь изучению его видоизменений, создавая то, что Андре Лот назвал «живописной глубиной».
Недалеко то время, когда Анри Матисс, как, впрочем, и вся лучшая часть его поколения, обратится к мастеру из Экс-ан-Прованса. Однако Матисс, как он сам писал мне, никогда не виделся и не искал встречи с Сезанном, полагая, что «художник выражает себя полностью в том, что он создает».
А пока импрессионизм раскрепощает его палитру и дает необходимую пищу для работы ума.
НА КОРСИКЕ
В 1898 году под влиянием живописи Ренуара, который всегда считался с локальным цветом, Матисс откроет для себя Средиземноморье и отправится на Корсику.
Как-то, со все еще неугасшим волнением, Анри Матисс признался: «Вот именно здесь, в Аяччо, я был восхищен и околдован югом, неизвестным мне до тех пор». И он долго показывал мне многочисленные полотна того времени. «Моя комната в Аяччо» полна такого трепета и богатства красок, что с первого взгляда можно было бы принять это полотно за одно из самых удачных полотен импрессионистов. «Двор в Аяччо», с прозрачным и мерцающим голубым небом; в нравом углу картины ведущая к розовому дому наружная каменная лестница, столь не по-импрессионистски прочная.
В картине «Сад и мельница» он еще ближе к Ренуару, влюбленному в Кань. И тем не менее, несмотря на феерическую роскошь красок, несмотря на сверкание чистых зеленых, белых и красных тонов, — никаких признаков дивизионизма или пуантилизма. То же самое мы видим и в его «Маленьких оливах», написанных синими, оранжевыми и зелеными красками.
Эта кисть, опьяненная светом, эти яростные мазки при изображении тени и света, похожие на осколки драгоценных камней, раздробленных неистовой рукой, роднят его только с одним художником — Делакруа, с мастером, столь много давшим Ренуару. Эти вековые оливковые деревья (нет ничего прекраснее могучих олив Корсики) были бы, может быть, куда более подходящим, истинно библейским, фоном для «Битвы Иакова с ангелом», чем огромный дуб в Сенарском лесу.[143]
Здесь необходимо упомянуть еще об одном художнике — Тёрнере, открытом Анри Матиссом в том же 1898 году в Национальной галерее в Лондоне.[144]
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ У ТЁРНЕРА
Несколькими месяцами ранее, 8 январи 1898 года, молодой художник сочетался браком в мэрии 9-го округа с высокой красивой южанкой, связанной родственными узами с Тулузой и великолепным Русильоном, — Амели-Ноэми-Александрин Парэйр.
Их союз был освящен в церкви Сент-Оноре д’Эйлау. Они отправились в свадебное путешествие в Лондон, на родину Тёрнера, в котором импрессионисты чтили своего предшественника. Эта поездка осталась для Матисса незабываемой, и он как-то упомянул о ней в разговоре с моим другом, критиком из «Daily Mail» Пьером Жанра: «Матисс как-то сказал мне на одной из своих выставок в Лондоне, что любит наш город потому, что впервые познакомился с ним в свой медовый месяц».
Говоря о Тёрнере, который в живописи явился провозвестником солнца, божества импрессионистов, Морис Дени так выразил в 1905 году мнение Клода Моне и Писсарро об этом великом волшебнике света: «Тёрнер, разумеется, был провозвестником, ослепительно ярким романтиком, но и он никогда не пытался писать в полдень, чтобы передать прямой солнечный свет…»
По правде говоря, Анри Матисс, видимо, не разделял полностью эту точку зрения и дал гораздо более глубокую и тонкую оценку творчества этого художника. Он сам признавался, что в 1898 году совершил поездку именно в Лондон «специально для того, чтобы увидеть картины Тёрнера. Я считал, что Тёрнер был переходной ступенью от традиционной живописи к импрессионизму. И я действительно обнаружил большое сходство в цветовом построении акварелей Тёрнера и картин Клода Моне».
Каких только влияний не испытывал на своем творческом пути этот столь «независимый» мастер: от Эль Греко до Сезанна, от Тёрнера до Гюстава Моро, от Ренуара до Одилона Редона,[145] Сёра и Синьяка — нет числа художникам, производившим сильное впечатление на молодого Анри Матисса.
В наши дни молодых художников (а среди них есть и превосходные мастера) часто упрекают в том, что в их творчестве слишком уж открыто проявляется восхищение их великими предшественниками. Но разве не служат им оправданием слова, сказанные Матиссом в свою защиту: «Я никогда не избегал влияний… Я посчитал бы это за малодушие и неискренность перед самим собой. Я думаю, что личность художника развивается и утверждается в сражениях… Если же он погибает в борьбе, то такова уж его судьба…» [146]
«Копиист? Ни в коем случае, это совершенно исключено, — сказал о нем Марсель Самба, — его просто глубоко волновали открытия других крупных мастеров, чей отсвет отражался и в его произведениях».
Как и любого другого художника с севера, Анри Матисса будет манить солнце латинского Средиземноморья. Эта древняя земля и Восток всегда будут привлекать его. От залива Аяччо до бухты Сен-Тропез, от Тулузы и Коллиура до Танжера и Ниццы, где он в конце концов поселится, он находил то, что ему было нужно — тот покой, к которому, по его мнению, должен стремиться каждый художник.
Из ослепительного света, стирающего детали и подчеркивающего благородные линии целого, из симфонии чистых синих, пастельно-розовых, серебристо-зеленых, красно-фиолетовых, оранжевых, шафранно-желтых, сизо-серых тонов рождаются эти вакхические полотна, вся страстность которых призвана внушить покой.
«Я стремлюсь, — говорит Матисс, — к искусству, исполненному равновесия, чистоты; оно не должно беспокоить и смущать. Я хочу, чтобы усталый, измотанный, изнуренный человек, глядя на мою живопись, вкусил отдых и покой».
Проведя шесть месяцев в Аяччо, Анри Матисс вернулся в Париж. Средиземное море сделало его видение острее и упорядоченнее. Однако после посещения Лувра он ощутил необходимость возобновить занятия в студии. Поскольку средства его были ограниченны, он хотел вернуться в бывшую мастерскую Моро, с которой у него было связано столько воспоминаний. Но Гюстава Моро уже не было. Его место занял Кормон, не сумев его заменить.
«Когда я туда пришел, — рассказывал Анри Матисс, — то обнаружил, что в студии царит совсем иной дух. Мои воспоминания о старом учителе были встречены крайне неприязненно, и ученики сказали мне: „Теперь нас учат ремеслу и искусству разбираться в жизни“. Я понял смысл этих слов с первого и единственного обхода Кормона, на котором присутствовал.
Когда очередь дошла до меня, то, взглянув на меня и мою работу, он молча прошел дальше.
Пока модель отдыхает, ученики обычно показывают учителю свои работы, выполненные вне мастерской; я поставил на мольберт перед Кормоном картину, изображающую заход солнца и здания Лувра в глубине, написанную из моего окна на набережной Сен-Мишель. Он посмотрел на нее и не произнес ни слова, потом подозвал старосту и стал с ним о чем-то тихо говорить.
После его ухода староста подошел ко мне: Я искренне сожалею, но вынужден сказать тебе о том, что патрон поинтересовался твоим возрастом. Я ему ответил: „Тридцать лет“. — „Он с убеждениями?“— спросил он. Я ответил: „Да, мэтр“. — „Тогда пусть уходит!“
Итак, я вынужден был искать новое место. Вначале я было решил вернуться в Академию Жюлиана с намерением не разрешать вносить поправки в мои работы. Однако вскоре мне пришлось бежать оттуда; ученики смеялись над моими этюдами. Случайно я узнал, что на улице Ренн, во дворе Вье-Коломбье как будто находится студия, организованная одним натурщиком-испанцем, куда каждую неделю для просмотра работ приходил Карьер.[147] Карьер и вправду заходил туда, когда испанец бывал при деньгах. Я пришел туда и встретился там с Жаном Пюи, Лапрадом, Бьеттом,[148] Дереном, Шабо.[149] Тут не было ни одного ученика Моро.
Наконец-то можно было спокойно работать, поскольку учитель поправлял только работы своих собственных учеников, то есть тех, кто занимался у него давно и безропотно. На работы других, в которых было больше своего, он смотрел весьма небрежно. Мне Карьер не говорил ни слова. Я не знал, что и думать, но как-то несколько лет спустя он мне сказал, что ценил мои идеи, заинтересовавшие его. К большому сожалению, эта студия закрылась из-за нехватки учеников. Тогда нам пришлось в складчину нанимать натурщика у Бьетта на улице Дюто. После моего ухода от Кормона все это продолжалось только один год».