Такое захолустье – самая благодатная почва для процветания иезуитских плутней. Мы посетили иезуитский собор, построенный двести лет тому назад, и видели там обломок креста, на котором был распят Спаситель. Этот твердый отполированный кусок дерева превосходно сохранился – можно было подумать, что трагедия на Голгофе произошла только вчера, а не восемнадцать столетий тому назад. Но здешним доверчивым людям и в голову не приходит усомниться в подлинности этой деревяшки.
В приделе собора есть алтарь, отделанный чистым серебром, – так по крайней мере утверждают старожилы, и я тоже думаю, что его там найдется, говоря языком старателей, двести фунтов на тонну, – а перед ним горит неугасимая лампада. Какая-то благочестивая прихожанка, умирая, завещала деньги на постоянные мессы за упокой своей души, поставив при этом условие, чтобы пламя в светильнике поддерживалось и днем и ночью. Лампадка маленькая, очень тусклая, и если она погаснет совсем, покойница, я думаю, вряд ли от этого особенно пострадает.
Главный алтарь собора, как и три или четыре малых, представляет собой хаотическое нагромождение позолоченной мишуры и «пряничных» украшений. Вокруг ажурных решеток алтарей толпятся поломанные, пыльные, ржавые апостолы – у одного нет ноги, у другого не хватает глаза, но он храбро поглядывает оставшимся, у третьего недостает пальцев, – все они покалеченные, унылые и более приличествовали бы больнице, чем кафедральному собору.
Стены алтаря сделаны из фарфора и украшены художественно написанными фигурами в натуральную величину, одетыми в живописные костюмы семнадцатого столетия. Они изображают историю кого-то или чего-то, но среди нас не нашлось человека, достаточно ученого, чтобы в ней разобраться.
Когда мы шли по городу, нам повстречался отряд осликов, уже оседланных и ожидающих только седока. Седла были весьма своеобразны, чтобы не сказать больше. Они состояли из чего-то вроде козел, застеленных тюфячком, и все сооружение закрывало примерно половину осла. Стремена отсутствовали, но, собственно говоря, в этой дополнительной опоре не было никакой нужды: всадник чувствовал себя в таком седле почти так же, как верхом на обеденном столе, – оно подпирало колени. Нас окружила шайка оборванных погонщиков португальцев, предлагая услуги своей скотины за полдоллара в час, – еще одна подлость по отношению к чужестранцам, потому что рыночная цена – шестнадцать центов. Шестеро из нас взгромоздились на эти нескладные седла и покорно выставили себя на посмешище, трясясь по главным улицам города с населением в десять тысяч человек.
Мы тронулись. Это была не рысь, не галоп, не карьер, а дикая скачка, слагавшаяся из всех возможных аллюров. Шпор не требовалось. Каждого ослика сопровождал погонщик и десяток добровольцев, и все они лупили животное прутьями, подкалывали заостренными палками, выкрикивали что-то похожее на «секки-яаа!», орали, шумели и устраивали настоящий бедлам. Передвигались они пешком, что не мешало им, впрочем, оказываться на месте вовремя, – они способны обогнать и измотать любого осла. Короче говоря, наша кавалькада была очень оживленной и живописной.
Блюхеру никак не удавалось справиться со своим ослом: он мчался по мостовой зигзагами, а остальные налетали на него; он прижимал Блюхера к повозкам и стенам домов; вдоль улицы тянулись высокие каменные заборы, и ослик отполировал Блюхера сначала с одной стороны, потом с другой, но ни разу не задержался посредине дороги; в конце концов он поравнялся с отчим домом и влетел в комнату, счистив с себя Блюхера о дверной косяк.
Снова усевшись в седло, Блюхер сказал погонщику:
– Пожалуй, хватит. Дальше поедем потише.
Но тот, не зная английского языка, ничего не понял и просто сказал «секки-яаа!», после чего осел снова помчался, как пуля. Неожиданно он резко повернул, и Блюхер перелетел через его голову. Не скрою – каждый осел по очереди споткнулся об эту пару, и вскоре вся кавалькада образовала одну большую кучу. Никто не пострадал. Упасть с такого осла не намного опаснее, чем свалиться с дивана. После катастрофы ослы стояли совершенно спокойно, ожидая, пока шумливые погонщики поправят и закрепят разъехавшиеся седла. Блюхер очень рассердился и хотел выругаться, но стоило ему открыть рот, как его скотина делала то же самое и испускала отчаянный рев, заглушавший все остальные звуки.
Скачка по овеянным ветром холмам и красивым ущельям была на редкость приятна. Эта прогулка верхом на ослах своей новизной вызывала свежие, незнакомые, пьянящие ощущения, стоившие сотни заношенных до дыр удовольствий, которые мы знали дома.
Дороги там – чудо, и какое чудо! Вот остров с горсточкой жителей (всего 25 000), а таких прекрасных дорог в Соединенных Штатах не найдешь нигде, кроме Сентрал-парка. Куда ни пойдешь – всюду гладкие ровные дороги, либо чуть присыпанные черным лавовым песком и окаймленные канавками, аккуратно выложенными гладкой галькой, либо вымощенные, как Бродвей. В Нью-Йорке без конца говорят о мостовой Русса и называют ее новым изобретением, а на этом крохотном, затерявшемся в море островке она известна уже двести лет! Каждая улица в Орте великолепно вымощена большими плитами и ровна, как пол, а не выщерблена, подобно мостовой Бродвея. Каждая дорога огорожена высокими массивными стенами из лавы, которые в этом краю, где не знают морозов, простоят тысячу лет. Они очень толсты, нередко оштукатурены, побелены и увенчаны карнизом из тесаного камня. За ними прячутся сады; деревья свешивают через край стены свои гибкие ветки, и яркая зелень эффектно выделяется на фоне штукатурки или черной лавы. Иногда ветви деревьев и виноградные лозы смыкаются над этими узкими проулками так, что солнца совсем не видно, и вы едете словно по туннелю. Мостовые, дороги и мосты построены правительством.
Мосты – в один пролет, без опор: арка, сложенная из тесаных камней; они вымощены плитами лавы и красиво выложены галькой. Повсюду стены, стены, стены, – и каждая красива, и каждая построена на века; и повсюду мостовые – аккуратные, гладкие и прочные. Если где-нибудь и существуют совершенно чистые, лишенные и намека на пыль, грязь, мусор или какие-либо нечистоты дороги, улицы и фасады домов, то только в Орте, только на Фаяле. Низшие классы неряшливы, жилища их не отличаются чистотой, но и только; в остальном город и острова – чудо опрятности.
Наконец, после десятимильной экскурсии, мы вернулись домой; неугомонные погонщики мчались за нами по пятам через весь город, подгоняя ослов, выкрикивая неизбежное «секи-яаа!» и распевая «Тело Джона Брауна» на убийственном английском языке.
Мы спешились и начали расплачиваться; от криков, приставаний, ругани и ссор погонщиков между собой и с нами можно было оглохнуть. Один требовал доллар за часовой прокат осла, другой – полдоллара за то, что подгонял этого осла, третий – двадцать пять центов за то, что помогал второму, не менее четырнадцати проводников предъявили счета за то, что показывали нам город и окрестности, и каждый оборванец орал, вопил и размахивал руками энергичнее, чем его сосед.
Горы на некоторых из этих островов очень высоки. Мы шли вдоль острова Пику – величественной зеленой пирамиды, которая одним обрывистым склоном поднималась от самых наших ног до высоты в 7613 футов и вздымала свою вершину над белыми облаками, словно остров, плывущий в тумане!
На Азорах мы, разумеется, объедались апельсинами, лимонами, инжиром, абрикосами и прочим. Но я воздержусь от дальнейших описаний. Я здесь не для того, чтобы писать рекламные проспекты.
Мы идем в Гибралтар и достигнем его через пять-шесть дней.
Глава VII
Появление Африки и Испании. – Геркулесовы Столпы. – Гибралтарская скала. – «Кресло королевы». – Частная прогулка по Африке. – Высадка в Марокко.
Неделя борьбы с безжалостной стихией; неделя морской болезни, покинутых салонов и пустынного юта, обдаваемого брызгами – брызгами, которые в своей дерзости возносились так высоко, что до самого верха покрыли трубы парохода толстой белой коркой соли; неделя прозябания под защитой шлюпок и рубок днем и шумной игры в домино среди густых клубов дыма в курительной по вечерам.
Последняя из семи ночей была самой бурной. Грома не было, только волны били о борт, ветер пронзительно свистел в снастях и вода, пенясь, шипела за иллюминаторами. Пароход карабкался все выше, как будто собираясь вскарабкаться на небеса, потом замирал на мгновение, казавшееся веком, и снова стремительно, как с обрыва, падал вниз. Шквал брызг стеной обрушивался на палубы. Повсюду был черный мрак. Вспышка молнии изредка раскалывала его трепещущей огненной чертой, открывая бесконечный вздымающийся океан там, где до этого не было ничего, одевая призрачные снасти сверкающим серебром и освещая зловещим светом лица матросов.
Страх гнал на палубу многих из тех, кто обычно старался избегать ночного ветра и брызг. Некоторые думали, что корабль этой ночью непременно пойдет ко дну, и им казалось, что выйти туда, где бушует ураган, и взглянуть в глаза надвигающейся опасности легче, чем сидеть в свете тусклых ламп, закупорившись в похожей на склеп каюте, и воображать ужасы сорвавшегося с цепи океана. Очутившись наверху, увидев корабль, бьющийся в железной хватке бури, услышав завывание ветра, почувствовав хлещущие брызги, увидев всю величественную картину, на мгновение освещенную молнией, они попадали в плен грозного, необоримого очарования и оставались наверху. Это была страшная ночь – и очень, очень долгая.