Заговоры ли помогли, или просто повезло – за всю дорогу только и стянули у нас на постоялом дворе «Заяц», что два горшка с маслом да один с молоком, вместе с привязанной ниткой за лапку живой лягушкой. Недалеко же от Риги, когда во весь рост встали перед нами городские мельницы и уж видны нам были первые укрепления форштадтов и палисады, мы привязали к веточкам священного дуба разноцветные лоскутки на счастье, кое-кто и монетку в дупло кинул, и вступили в форштадт через Раунские ворота.
И уж сколько разговоров было о Риге белой, Риге стройной, а подъехали поближе, миновали форштадт – и не увидели никакой Риги, а только тридцатифутовый шведский вал, все на свете загородивший. После я его исправно на план нанес, посмеиваясь над своим легковерием.
Ослепила меня Рига пестротой – деревянных домов здесь давным-давно не строили, боясь пожаров, а каменные красили в разные цвета, и резьбу на порталах так расписывали – стой и дивись… Потом, в доме Гильхена, меня то поразило, что даже панели темного дерева – и те были расписаны небывалыми цветами и листьями.
Другое диво – ударил в уши шум. Неудивительно – столько солдат в городе, столько купцов… Но добрые люди объяснили – это еще что, раньше куда шумнее было! Лет десять назад за мачтами кораблей другого берега было не разглядеть. Каждый день по кораблю приходило, а то и по два. Голландские, английские, шведские, немецкие, датские… Я слушал и думал – когда еще Санкт-Питербурх станет таким славным портом!
И уже был я душою на тех кораблях, и уже стоял у резных перилец на корме, надвинув на лоб треугольную шапочку и командуя проворным матросам – кому спуститься в трюм, кому лезть на мачты. Впервые я видел такие корабли. А там, далеко за островами речными, было море. И я уже выводил свой корабль в великий простор, которого и представить себе не мог, потому что никогда не видел.
Там оно и было – за которое воевали, к которому душой стремились, и, вдыхая солоноватый ветер, я улыбался – с моря…
Но, помышляя о невозможном, я не забывал, и ради чего сюда послан. Времени, правда, недоставало, много на меня взваливали хозяйских дел – я и сбрую чини, я и записку отнеси, и я мешок на кухню втащить помоги. Но – вырывался, успевал, да и не столь трудно это было – не я один останавливался, рот разинув, глядя на валы и прочие укрепления, которыми Рига была обязана предусмотрительному Дальбергу. Но горожане, сознавая, что стала она одной из прочнейших крепостей Европы, все же посмеивались – мол, до сих пор и без равелинов неплохо обходились. Недаром рижский герб всем известен – крепость с зубчатыми башенками и выглядывающий из ворот свирепый лев, а держат щит с гербом львы же. Шведы – и те насилу в прошлом еще столетии Ригу взяли. А куда как худо была укреплена! Царь Алексей Михайлович напрасно под Ригу ходил. Еще ранее того царь Иван Васильевич, о котором я и сам не больно много знал, тоже, говорят, уходил от Риги не солоно хлебавши. В те давно прошедшие времена польский Стефан Баторий, как с великой гордостью рассказывали мне Вильгельм и Иоганн, что также сей город добывал, увидев вблизи валы и городской ров, диву дался – чем город держится? Знал бы, говорит, не предложил бы этим рижским еретикам столь выгодных условий капитуляции! Не в стенах, выходит, дело, а в тех, кто на них стоит…
Но от всех этих гишторий мне легче не было. И недоброе чувство к сему проклятому месту не проходило. Вражье логово, что ни говори, и красота его была мне чужая, опасная. Не моя была эта красота, сердце на нее не откликалось. Как бы ни радовали взгляд аккуратные домики под высокими и острыми черепичными крышами, как бы ни прелестны были белокурые горожанки, я одно знал – неподалеку от этого нарядного города моего отца убили. И сам я рядом со смертью хожу. Забудешься на минуту, подняв к небу лицо, словно со дна колодца, и плеснет в губы залетным ветром, и померещится, будто опять вольной волюшки дохнул. Схватишься – а вокруг чужое, тревожное. Когда еще будут те корабли да паруса…
И вот, сидя в погребке Зауэра, на минутку малую поверив в свою безопасность, я удивился – всех мы известили о преславной Полтавской баталии, австрийского императора Иосифа, прусского короля Фридриха-Вильгельма, датского короля Фридриха, всем отписали, что захвачены одиннадцать прочих разных полков, знамен и штандартов чуть не полтораста. А здесь в слоистых колеблющихся облаках табачного дыма сине-желтые кирасиры пьют за фортуну Карла! Раньше, братцы, пить надо было…
Наутро, задав корм офицерским и гильхеновским лошадям, почесав язык во дворе, починив парадную сбрую обеих шведских кобыл, я выскользнул на улицу. У церкви Петра меня ждал Гирт, старый приятель. Еще тогда, в тысяча семьсот втором, я, схватив по зимнему времени горячку – торопясь к своим, провалился сквозь лед неширокой речушки, – отстал от полка и отлеживался за печкой в дымной избенке, где пожилая лифляндская крестьянка кутала меня в полушубок своего сына, мне погодка, и отпаивала травами. Как на ноги стал – звал Гирта с собой, в войско, лазутчиком. Жаль, мать не пустила. Ушел один.
И надо ж было тому случиться – встретить его в Риге, шведским рекрутом. Я было и не признал – вымахал здоровый верзила, да еще в усах. А ему как подсказал кто – час ходил за мной следом, приглядывался. Я, заметив, стал уходить глухими улицами, куда дворы выходили. По утрам и вечерам гнали по ним скот, а днем мало кто заглядывал. Наконец чуть не бегом догнал он меня, схватил за рукав. Я уж рукой за спину нырнул, там у меня под кафтаном за пояс нож был заткнут. А он в глаза смотрит и словно выдохнул: «Ты, Андри?..» Тут и я его признал.
Нечего мне было ему соврать. Да и кому врать – Гирту? С которым из одной деревянной миски жидкую кашу наворачивал? Сказал правду – вернее, он ее и сам угадал. Сказал и жду – что ответит? Ему же, если московитского шпиона выдаст, – деньги, чин!
Стояли мы в той безлюдной улочке, и ждал я… Чувствовал, как нож на спине чуть оттягивает пояс. И понимал, что на Гирта у меня рука не поднимется.
– Я не такой ученый, как ты, – сказал Гирт, – и ты мне своих запутанных дел не объясняй. Все равно не пойму. Шведы, саксонцы ли – все равно. И русский царь воли не даст. А если и даст, то не тем, кто в постолах ходит. Одного хочу – домой поскорее вернуться. Не могу я здесь, тесно, тяжко…
Помолчал и добавил:
– Не бойся, не выдам…
Он похлопал меня по плечу, вдруг взглянул как-то диковато, и такая тоска была в его запавших глазах, что я не выдержал – как к брату, к нему приник. Ведь ближе Гирта никого у меня здесь не было. И у него – кроме меня.
Было еще невозможное – белая рука, приподнявшая край занавески, и быстрые черные глаза, мелькнувшие сегодня утром в глубине высокого окна. Был стук каблучков, который я уж даже не слышал, а угадывал издалека. Но это я гнал прочь, это нынче – не для меня. Хоть прилепился же государь всей душой к мариенбургской полонянке…