Алексей еще долго совался туда-сюда, вылавливая хриплое дыхание неприятеля. Однако Тауберт умудрился лихо приложить ему по лбу, поэтому в ушах у Алексея беспрерывно звенело, да и озноб мартовской ночи пробирал, а плащ, понятно, был забыт в кабаке. Он выждал, пока из глаз перестали сыпаться искры, и всмотрелся в темноту. Не скоро взгляд его нашел знакомую тропку, ведущую под откос Егорьевской горы. Вздох облегчения вырвался у Алексея. Да ведь совсем рядом Елагин дом! Заботливая преданность Неонилы Федоровны и ласковые глаза Лисоньки… И он ощутил, что его ненависть к Тауберту стихает, улегается, как волнение волжских волн, когда минует буря.
– Жаль, что ни роду ни племени, – пробормотал он и поморщился от саднящей боли в горле: Тауберт еще и придушить норовил. – А то б и впрямь женился!
Еще совсем было темно, но до третьего петушиного клика оставалось времени чуть. Звезды меркли, ощущалась близость утра. Алексей знал, что в Елагином доме встают ранехонько, и заспешил; надо было успеть привести себя в порядок и вернуться домой до свету. Даже в своем возбужденно-одурманенном состоянии Алексей понимал, что негоже тащиться ему, князю Измайлову, по нижегородским улицам в синяках, прихрамывая. Он как мог скоро дошел до знакомых ворот, нашарил сквозь прорезь калитки засов и, с усилием приподняв его, протиснулся во двор, ввалился в холодные сени и тяжело рухнул в углу, даже не найдя сил позвать на помощь.
– Кто там? – позвал мягкий девичий голос, показавшийся ему незнакомым. Кровь толчками била в уши. – Кто это?
Дверь из кухни распахнулась, на пороге встала девушка со свечой, в накинутой на плечи душегрейке. Вгляделась – и упала на колени подле Алексея:
– Господи! Вы ли, сударь?!
Кровь текла из рассеченного лба, он пытался сморгнуть, но видел только дрожание огоньков в глазах девушки: это пламя свечи отражалось в ее слезах.
– Батюшки! – слабо прошелестела она, отставив подсвечник, отчего лицо ее и вовсе утонуло во мраке, и, обхватив Алексея тонкими, но сильными руками, попыталась его приподнять. Коса ее, небрежно заплетенная со сна, тяжело свалилась на грудь Алексея, и этой малости достало, чтобы дыхание его пресеклось: он лишился сознания.
Впрочем, обморок был не глубок, и Алексей не переставал чувствовать руки девушки, обнимавшие его, тепло ее тела, еще не остывшего от постели, и губы, скользнувшие по его разбитым губам.
Это мимолетное, но острое блаженство вернуло ему сознание. Он открыл глаза, но девушка отшатнулась. Лицо ее скрылось в полутьме сеней. И тут же высокая черная фигура возникла на пороге. Все тело Алексея ломило, и сотрясение пола под стремительными шагами Неонилы Федоровны отдалось в нем невыносимым страданием. Он потонул в боли и едва слышал, как Елагина кричит:
– Лисонька! Подай воды! Чистых полотенец! Да где ты запропастилась?
Алексей тупо удивился: «Зачем звать? Она же здесь…»
Потом запыхавшийся голос проговорил:
– Обеспамятела она с испугу! Я ее в светелку свела, уложила. Я помогу вам, тетенька.
И опять сердитый говор вдовы:
– Вот дура девка! Не пришло еще время обмороки разводить! Да ладно. Бери его под коленки. Поднимай… Понесли!
Немилостивые, сильные пальцы вцепились в его плечи. И прежде чем окончательно лишиться чувств, Алексей успел подумать: «Обеспамятела? Лисонька? Увидевши меня, ничуть не испугалась, а потом… Вот чудно!»
И это было последней его мыслью.
* * *
Однако тут вышла небольшая ошибка. В ту минуту, когда Алексей ввалился в сени, Лисоньки дома не было. Она бежала по белой от инея улочке к колодцу. Девушка очень любила раным-рано, еще затемно, пройтись по утреннему морозцу, чтобы враз сон отогнать, и сейчас бойко позвякивала коромыслом, глядя на медленно тающие звезды.
Колодец был неподалеку. Лисонька быстро набрала воды, выловила из бадейки тоненькую льдинку и в тишине, царившей вокруг, внезапно услышала тихий стон.
Огляделась… под забором смутно виднелась скорчившаяся фигура.
Призрачный свет инея слабо рассеивал тьму, но Лисонька узнала человека еще прежде, чем увидела его лицо. Узнала – и сердце забилось так, что нечем стало дышать! Он ведь это – тот, о ком с недавних пор тайком от тетеньки, от сестрицы, даже от самой себя грезила она, был распростерт здесь, окровавленный!..
Ничего нет более уязвляющего для нежной девичьей души, чем увидеть юношу, милого сердцу, в состоянии жалостном, беспомощном, взывающем о сострадании и незамедлительной помощи. Странно это и диковинно. Однако не диковинна ли вообще природа любви?
Слабенькая, пугливая Лисонька, которая бледнела и закатывала глаза, стоило ей палец уколоть и каплю крови увидать, поднатужилась, приподняла раненого и, умостив его голову на своем плече, принялась стирать кровь и грязь с его лица.
Глаза, в которые она прежде и взглянуть не смела, вдруг открылись.
– Луиза, – прошептали бескровные губы. – Liebe, meine Taube… [11] Будьте моей женой… умоля-а…
Он снова лишился чувств, да и Лисонька сделалась на грани обморока от слов сих и от неожиданности происшедшего. Она сидела под забором, не выпуская из своих объятий того, кто только что к ней посватался – этого она не представляла себе даже в самых смелых своих мечтах! – а в голове ее толклась одна мысль: «Что скажет тетенька? Что теперь скажет тетенька?!» И так оставалась недвижима она до той поры, пока не расслышала встревоженный голос сестры:
– Лисонька! Да где ты запропастилась?!
Темная фигура бросилась к застывшей на земле девушке, вгляделась, замерла, ахнула:
– Господи! Ведь это же господин Тауберт?! И он тоже?..
– Тоже? – слабо удивилась Лисонька. – Кто же еще?
– Да князь же! – горячим шепотом выдохнула Лизонька. – Князь Алексей у нас в сенцах беспамятен лежит! – И тут глаза ее округлились от изумления. – Неужто схватились они? Неужто подрались? И Тауберт его… в кровь?! Ах, разбойник! Злодей!
В голосе ее зазвенели слезы, она с гневом поглядела на полуживого барона, и Лисонька, не особо вникая в суть ее слов, а только уловив этот гневливый взгляд, тут же вспыхнула и, покрепче прижав к себе падающую Таубертову голову, с не меньшим негодованием уставилась на сестру.
Серые и черные глаза встретились, взоры скрестились, полыхнув огнем взаимной ненависти… Но тут же пламень угас, и сестры в неверном утреннем полусвете продолжали глядеть друг на друга – сперва недоуменно, потом с изумлением, потом с робким пониманием.
Они ведь росли рядом с самого младенчества, они были друг для дружки зеркалом, они мысли взаимно прочитывать умели. Так разве ж трудно было одной угадать причину сердечного трепета другой?