В воскресные вечера на маленьких пригородных парижских вокзалах невообразимо тесно и душно. Сколько тут деланного веселья, глупого смеха, песен, распеваемых усталыми голосами, способными только завывать!.. Зато Шеб чувствовал себя здесь в своей стихии.
Он толкался у окошка кассы, возмущался опозданием поезда, разносил начальника станции, железнодорожную компанию, правительство и громко, так, чтобы все слышали, говорил Делобелю:
— А?.. Каково!.. Если б что-нибудь подобное случилось в Америке!
Выразительная мимика знаменитого актера и многозначительный вид, с каким он отвечал: «Воображаю!» — заставляли окружающих предполагать, что эти господа и в самом деле знают, что произошло бы в подобном случае в Америке. Ни тот, ни другой, конечно, понятия об этом не имели, но такие замечания придавали им вес в глазах толпы.
Сидя рядом с Францем и держа половину его букета у себя на коленях, Сидони в томительном ожидании вечернего поезда как бы растворялась в окружавшей ее сутолоке. Из окна вокзала, освещенного единственной Лампочкой, она видела погруженную во мрак зелень, сквозь которую кое-где еще мелькали последние огни праздничной иллюминации, видела темную деревенскую улицу, прибывающих людей и висячий фонарь на пустынной платформе…
Время от времени за стеклянными дверями проносился, не останавливаясь, поезд, выбрасывая сноп искр и клубы пара. В вокзале поднималась целая буря — визг, топот, но все это покрывалось пронзительным, как крик морской чайки, фальцетом Шеба, вопившего: «Вышибайте двери! Вышибайте двери!..» Сам он, впрочем, ни за что бы этого не сделал, так как смертельно боялся жандармов. Буря скоро утихала. Женщины, измученные, растрепанные, засыпали, прикорнув на скамьях. Помятые платья, разорванные косынки, белые открытые туалеты — все было в пыли…
Здесь и дышали-то главным образом пылью.
Она сыпалась с одежды, подымалась из-под ног, затемняла свет лампы, засоряла глаза, окутывала, словно облаком, измученные лица. Вагоны, куда люди попадали наконец после долгих часов ожидания, были тоже насыщены пылью… Сидони открывала окно и долго смотрела на темные поля, пока наконец у крепостных валов не показывались, словно бесчисленные звезды, первые фонари Внешних бульваров.
На этом кончался ужасный день отдыха всех этих бедняков. Вид Парижа возвращал каждого к мысли о завтрашней работе. И, как ни уныло проходило ее воскресенье, Сидони начинала жалеть, что оно уже позади. Она думала о богатых, чья жизнь — сплошной праздник, и смутно, как во сне, вставали перед нею виденные днем парки, где по длинным, усыпанным мелким песком аллеям разгуливали счастливые мира сего, в то время как там, за решеткой, в дорожной пыли быстро шагало воскресенье бедняков, которым некогда было даже остановиться, чтобы посмотреть на этих счастливцев и позавидовать им.
Так протекала жизнь Сидони Шеб с тринадцати до семнадцати лет.
Годы проходили один за другим, не принося с собой никаких перемен. Немного больше износилась кашемировая шаль г-жи Шеб, еще несколько раз было переделано лиловое платьице — вот и все. Но только, по мере того как подрастала Сидони, Франц, теперь уже взрослый юноша, все чаще бросал на нее нежные безмолвные взгляды и окружал ее вниманием и любовью, явными для всех, кроме самой девушки.
Впрочем, маленькую Шеб ничто не интересовало.
В мастерской она молча, аккуратно выполняла свою работу, не думая ни о будущем, ни о материальном благополучии. Все, что она делала, имело для нее характер чего-то временного.
Франц, напротив, с некоторых пор работал с необычайным жаром, с рвением человека, упорно стремящегося к определенной цели, и в двадцать четыре года он окончил вторым Училище гражданских инженеров.
В тот знаменательный день Рислер повел Шебов в театр Жимназ, и весь вечер они с г-жой Шеб обменивались знаками, подмигивали друг другу за спиной молодых людей. А при выходе из театра г-жа Шеб торжественно просунула руку Сидони под руку Франца, как бы говоря влюбленному: «Теперь выпутывайтесь сами… Это уж ваше дело».
И бедный влюбленный попробовал выпутаться.
От театра Жимназ до Маре путь длинен. Уже через несколько шагов великолепие бульвара пропадает, тротуары становятся все темнее и темнее, прохожие попадаются все реже и реже. Франц начал с того, что заговорил о спектакле… Он так любит чувствительные пьесы!..
— А вы, Сидони?
— Я? Вы же знаете, Франц, что для меня самоё главное — наряды.
И действительно, в театре она интересовалась только ими. Она не принадлежала к сентиментальным женщинам типа госпожи Бовари, которые возвращаются со спектакля с готовыми любовными фразами, очарованные героем пьесы. Нет! Театр возбуждал в ней лишь безумную жажду роскоши и стремление к изяществу; она выносила из него только модели причесок и фасоны платьев… Модные, кричащие наряды актрис, их походка, их фальшиво-светский тон, казавшийся ей верхом аристократизма, банальный блеск позолоты, яркий свет, сверкающие рекламы у входа, кареты у подъезда, шумиха вокруг модной пьесы — вот что она любила, вот что захватывало ее.
Влюбленный продолжал:
— Как хорошо провели они любовную сцену!
С этими словами он осторожно наклонился к хорошенькой головке в белом шерстяном капоре, из-под которого выбивались вьющиеся волосы.
Сидони вздохнула:
— Ах, да! Любовная сцена… На актрисе были чудесные бриллианты!
Наступило молчание. Бедному Францу было очень трудно начать объяснение. Он не находил нужных слов, сильно робел. Чтобы заставить себя высказаться, он назначал себе сроки:
«Когда пройдем ворота Сен-Дени… Когда минуем бульвар…»
Но Сидони начинала вдруг говорить о таких безразличных вещах, что объяснение замирало у него на устах, или же им преграждал путь экипаж, и родные за это время успевали нагнать их.
Наконец, дойдя до Маре, он вдруг решился:
— Послушайте, Сидони… Я люблю вас…
В ту ночь у Делобелеи долго не ложились.
У этих неутомимых женщин вошло в привычку растягивать свои рабочий день насколько это было возможно, и обычно их лампа гасла одной из последних на тихой улице Брак. Мать и дочь всегда поджидали возвращения великого человека и оставляли для него в горячей золе очага легкий, но питательный ужин.
В те времена, когда он играл на сцене, это еще имело какой-то смысл: актеры, вынужденные обедать рано и не слишком плотно, уходят из театра голодные и, когда возвращаются домой, должны непременно поесть. Делобель уже давно не выступал, но, не имея права, как он говорил, отказаться от театра, поддерживал свою манию с помощью множества актерских привычек. К их числу принадлежал и поздний ужин, а также ежедневное возвращение домой не раньше, чем погаснет свет последней театральной рампы. Лечь спать без ужина, в одно время со всеми значило бы сдаться, отказаться от борьбы. А он не откажется, черт возьми, ни за что на свете.
В ту ночь, о которой идет речь, актер долго не возвращался, и обе женщины, несмотря на поздний час, ждали его за работой, оживленно беседуя. Весь вечер у них только и разговору было, что о Франце, об его успехах, о его будущем.
— Теперь, — говорила г-жа Делобель, — ему остается только найти себе хорошую жену.
Того же мнения была и Дезире. Для полного счастья Францу недоставало только хорошей жены, деятельной, стойкой, трудолюбивой, способной всем пожертвовать для него. И если Дезире говорила об этом с такой уверенностью, то потому лишь, что близко знала девушку, подходившую Францу Рислеру… Эта девушка была всего на год моложе его, ровно настолько, сколько требуется, чтобы быть моложе своего мужа и в то же время заменять ему мать.
…Красива?..
Не то чтобы красива, но все же скорее миловидна, чем дурна, несмотря на свое увечье, — бедняжка хромала! А зато какая чуткая, нежная, любящая! Никто, кроме Дезире, не знал, как эта девушка — любит Франца и что вот уже много лет она дни и ночи думает о нем. Сам он тоже ничего не замечал и, казалось, видел одну только Сидони, совсем еще девочку. Но не все ли равно! Молчаливая любовь так красноречива, такая сила кроется в невысказанных чувствах!.. Как знать? Быть может, когда-нибудь…
И маленькая хромоножка, склонившись над работой, отправилась в одно из тех дальних путешествий в страну химер, которые она уже столько раз совершала, сидя неподвижно в своем кресле калеки и поставив ноги на скамеечку; в одно из тех восхитительных путешествий, из которых она неизменно возвращалась счастливая, улыбающаяся, опираясь на руку Франца с доверчивостью любимой жены. Ее пальцы как бы следовали за ее мечтой, и маленькая птичка, которую она в эту минуту держала в руках, расправляя ее помятые крылышки, казалось, тоже готова была вспорхнуть и улететь далеко-далеко; радостная, легкая, как и она сама.
Вдруг дверь отворилась.