Если бы у него, у старого доктора, была твердая воля, он поднял бы свою большую толстую руку и сказал:
— А Ты хочешь, чтобы это жалкое, не сделавшее тебе никакого зла, наивно радовавшееся каждому Твоему творению существо корчилось в неизбывных страданиях, пока муки не станут непереносимы и Ты не насладишься возможной мерой мучений, а я, разумный и свободный человек, воли которого даже и Тебе не сковать, могу одним движением вырвать жертву и разом оборвать Твою нелепую и злую потеху. Быть может, расчеты, не доступные уму человеческому, руководят Тобою… может быть! Но я не знаю и не признаю их!
Дверь тихо скрипнула, и бледная женщина робко вошла в комнату, как побитая собака, от порога устремив на доктора заискивающие, молящие глаза.
— Что? Фельдшер приехал? — очнувшись, спросил доктор Арнольди.
— Нету еще, не слыхать…
Доктор посмотрел на ребенка и вздохнул.
— Воду я приготовила, господин доктор, — тихо сказала она, не сводя с лица доктора своих странных глаз и не двигаясь с места.
— Ну, и прекрасно, — пропыхтел доктор Арнольди.
— Господин доктор… — еще тише проговорила она и чуть шагнула к нему. — Господин доктор!..
— Ну, что? — с тоской спросил доктор Арнольди.
— Как Гришенька… поправится? — уже совсем еле слышно выговорили ее высохшие губы, и голос дрогнул, точно она поперхнулась каким-то другим словом.
Маленькие глазки доктора беспокойно заморгали.
— Будем надеяться… — неестественно развязным тоном ответил он.
Женщина недоверчиво смотрела на него, и доктору показалось, что глаза ее становятся все больше, больше, заполняют весь мир и глядят ему в самую душу. Он невольно встал, отошел к окну и стал пристально смотреть в расплывающиеся перед глазами зеленые пятна листьев.
«Какие большие листья!» — почему-то подумал он.
— Вы уж постарайтесь, господин доктор… Бог вам заплатит!.. — долетел до него чуть слышный шепот. — Один ведь у меня Гришенька!..
— Гришенька! — прошелестело в комнате, точно осенний ветер тронул сухие листья на могиле.
И в этом шелесте было столько муки и любви, что доктору даже странно показалось, как это минуту тому назад он думал о несчастной судьбе и безобразии этого Гришеньки, который хорошо делает, что умирает вовремя! Каков бы он ни был идиот, урод, злодей — для нее это был только единственный Гришенька. В чуть слышном шепоте, в робких, молящих словах перед доктором встало такое колоссальное, такое могучее неодолимое чувство, что он почувствовал себя песчинкой перед ним и ужас ощутил в душе: в этой страшной ловушке навсегда была заложена неизбежность бесконечных мук, вечная живучесть страдания.
— Это ужасно! — пробормотал доктор Арнольди.
— Что?
— Да, ничего… вон, кажется, фельдшер приехал! — отозвался доктор и, словно убегая от вопросов, опять перешел к кровати.
А когда пришел фельдшер, он покорно снял пиджак, засучил рукава, забыл все свои мысли и опять принялся за тяжелую бесполезную работу, как каторжник, прикованный к тачке.
Он долго, внимательно и сосредоточенно мыл руки, клочьями разбрасывая мыльную пену, пыхтя и сопя. Бледная женщина подавала ему воду, и в каждом ее движении были видны робость и огромное уважение перед его великим знанием. Фельдшер, рыжий здоровый человек, ловко и деловито приготовлял инструменты, вату и бинты и делал это с таким видом, точно собирался показать какой-то замысловатый фокус.
Ребенок все хрипел и метался.
Наконец доктор Арнольди вымыл руки, пытливо осмотрел их, помахал в воздухе и подошел к кровати.
— Ну, вы!.. — пропыхтел он, качнув головой на мещанина и его жену. Мещанин сейчас же испуганно отскочил к двери, но худая заморенная женщина только повела на доктора молящими глазами. Такие глаза бывают у кошки, когда несут топить ее котят.
— Я вам говорю! — мгновенно раздражаясь, крикнул доктор Арнольди, но сейчас же опомнился и прибавил с глубокой жалостью: — Нет уж, голубушка, вы того… уйдите… А то я и сам волноваться буду… Дело такое. Пойдите, пойдите отсюда… Что можно будет, мы сделаем!
Тогда она покорно и тихо поплелась из комнаты. Только в дверях еще раз приостановилась и молча посмотрела на доктора, ловя его взгляд. Доктор Арнольди отвернулся.
Ребенок вдруг затих. Он словно почувствовал приближение чего-то страшного и в упор смотрел на доктора Арнольди мутными, невидящими, но как будто понимающими глазами. Даже дернулся в сторону, но сильные, покрытые рыжим пухом, как у мясника, руки фельдшера удержали его. Доктор медленно и осторожно коснулся тоненького, налившегося кровью, мучительно бьющегося птичьего горлышка. Узкое острие блестящего ножичка кольнуло, нажало и прорезало кожу. Мгновенно было омерзительное ощущение скрипящей живой ткани, и вдруг выступили красные бисерные капельки. Глубже врезался ножик, ловко минуя хрящи, и кровь струйкой потекла из-под толстых пальцев доктора Арнольди, обвивая шейку красным ожерельем. Ребенок замер, потом вздрогнул и весь задергался в мелкой дрожи, как кролик, которому просверливают череп. Маленькая трубка, пачкаясь кровью, легко вошла в темное, булькающее отверстие, и вдруг хриплое, свистящее дыхание прекратилось. Как будто во всем мире настала мгновенная тишина, и все замерло кругом в созерцании великой тайны.
Доктор Арнольди плюнул, и слюна, окрашенная кровью, густо и тяжко шлепнулась в воду.
Новое, ровное и спокойное дыхание, чистое, как воздух, послышалось в комнате, и было красиво и легко, как самая лучшая музыка, какую может слышать человеческое ухо.
Но доктор Арнольди был сумрачен. Глаза его смотрели пытливо и сурово. Он долго молча стоял над кроватью, потом коротко махнул толстой, явственно задрожавшей рукой.
Рыжий фельдшер быстро собирал инструменты.
Ребенок лежал смирно, вытянувшись, покойно, положив ручки. Но личико его было бледно, и синеватая тень проступала на нем. Тише и тише слышалось его освобожденное дыхание.
VI
Уже вечерело, когда доктор Арнольди, потный и замученный, выходил со двора.
Солнце село, и чистые мягкие краски желтели на небе. Сады потемнели и стали уже не пыльными и сухими, а зелеными, полными сумрака и свежести. Ветерок мягко налетел на горячее лицо доктора, и милым холодком обвеяло его мокрый лоб. Новые, облегченно радостные звуки слышались со всех сторон. Точно тяжесть свалилась с земли и стало легче дышать. Где-то смеялись, кто-то перекликался звонкими голосами, с церкви звонили ко всенощной. Все было красиво и радостно, как бывает только ясным вечером, после долгого, невыносимо жаркого дня.
Только за плечами доктора осталась душная темная комната, где в сумраке, быстро холодея, лежал маленький вытянутый трупик. Там уже, как черные мухи над падалью, юрко шныряли какие-то темные старушки, и в открытое окно слышался дикий, пронзительный, исступленный крик:
— Ой, Гришенька, мой Гришенька! Ой, матушки мои родненькие!..
И доктору Арнольди казалось, что везде тихо, тихо, и даже далекое небо со вниманием прислушивается к этому одинокому воплю.
У калитки его нагнал молодой мещанин. Его бледное, с клочковатой рыжей бородкой лицо было мокро, и глаза смотрели по-прежнему испуганно и отчаянно. Он, должно быть, даже не видел доктора и, что-то бормоча дрожащими губами, совал ему сжатый кулак.
— Вот… вот… вот… — бессвязно бормотал он. Доктор Арнольди машинально взглянул на его кулак и увидел зажатый угол бумажки.
— Э… зачем это! — с досадой сказал он, махнув дрожащей толстой рукой.
— Возьмите, возьмите… как же, трудились, мы понимаем… воля Божия… — совершенно бессмысленно повторил мещанин, продолжая совать свой черный, точно обугленный кулак.
Доктор Арнольди вдруг сердито насупился, урывком взял деньги и, быстро отвернувшись, пошел в калитку. Согнувшись так, точно боялся удара сзади.
Беловолосый Никитка встретил его глупой, заждавшейся улыбкой.
— Кончился? — спросил он, когда доктор уселся на заскрипевшее под его тяжестью сиденье пролетки.
— И ты, дурак, когда-нибудь кончишься… — машинально ответил доктор Арнольди и пихнул его в спину набалдашником палки.
Никитка весело засмеялся этой остроумной шутке и тронул рыженькую застоявшуюся кобылку.
Пыль тяжело поднялась за колесами, и, когда доктор быстро заворачивал за угол, в чистом вечернем воздухе еще долетел до него пронзительный, сверлящий небо крик: «Ой, матушки мои родненькие!.. Ой, Пресвятая Богородица!»
Пролетка завернула за угол, и все стихло, как не бывшее.
VII
Был совсем вечер, и далеко в степи погасала холодная зеленоватая заря, когда доктор Арнольди, усталый и угрюмый, заканчивал свои визиты.
Он давно уже перестал различать своих больных и равно уныло шел к детям, женщинам, старикам и молодым людям. Но месяц тому назад его позвали к больной актрисе, умирающей на родине, и как-то незаметно доктор Арнольди привык каждый вечер после всех визитов заходить к ней. Сначала он лечил ее, но болезнь была неизлечима, и он оставил. Только приходил, садился, как будто на минуту, не выпуская из рук шляпы и палки, и просиживал целые часы в тишине сумерек, под непрерывную тихую болтовню больной, мало-помалу привыкшей к нему и рассказавшей ему всю свою жизнь, бурную, нелепую жизнь актрисы.