«Ты зря тратишь тут время. Ты врач, а не аптекарь. Ты должен вырваться на свободу, освободиться от Мэгги и Уилфреда. Нельзя, чтобы твоя преданность Уилфреду шла вразрез с твоим призванием». Призванием! Любимое слово его матери. Слыша его, Эрик всякий раз с трудом сдерживал приступ истерического хохота.
Он включил кран на полную мощь. Вода хлынула сильнее, заплескалась, вращаясь в раковине, заполняя уши гулом, похожим на шум прилива. Интересно, что ощутил Виктор, совершив прыжок в забвение? Тяжелое, неуклюжее инвалидное кресло — как оно падало? Плыло ли по воздуху ровно и плавно, как хитроумные летающие приспособления в фильмах о Джеймсе Бонде, готовые в любой момент выпустить крылья и парашют? Или кувыркалось и переворачивалось, ударяясь о скалы, пока крики Виктора, связанного брезентом и металлом, смешивались с воплями чаек? А что царило у него в мозгу? Экзальтация или отчаяние, ужас или благословенная пустота? И сумели ли чистый воздух и море смыть и унести прочь боль, горечь, злобу?
Только после смерти Виктора обнаружилась вся степень его озлобленности — в специальной приписке к завещанию. Он потратил немало трудов на то, чтобы довести до сведения остальных пациентов, что у него есть деньги, что он сам заплатил полную, пусть и весьма скромную стоимость пребывания в Тойнтон-Грэйнж и в отличие от прочих (кроме Генри Каруардина) не зависит от милости местных властей. Источника своего состояния он никому не открыл — Виктор был простым школьным учителем, а им навряд ли особо много платят, — и об этом так никто ничего и не знал. Возможно, Мэгги он и сказал — Виктор так много всего говорил Мэгги. Однако на этот счет она хранила нехарактерное молчание.
Эрик Хьюсон не верил, что Мэгги заинтересовалась Виктором исключительно из-за денег. В конце концов, у них двоих было много общего. Оба не скрывали, что ненавидят Тойнтон-Грэйнж, находятся здесь по необходимости, а не по доброй воле, и презирают своих товарищей. Вполне вероятно, Мэгги пришлась по вкусу ядовитая злоба Виктора. Они проводили много времени вместе, и Уилфред вроде бы ничего и не имел против. Наоборот, он их почти поощрял — как будто считая, что Мэгги наконец-то нашла в Тойнтон-Грэйнж свое место. Она по очереди с Деннисом возила тяжелое кресло Виктора по его излюбленным маршрутам. Холройд любил смотреть на море — обретал в этом зрелище определенный душевный покой. Мэгги проводила с ним долгие часы, вне видимости от дома, высоко на краю утеса. Однако Эрика это ничуть не беспокоило. Он как никто другой знал: Мэгги ни за что не полюбит человека, не способного удовлетворить ее физически. Он даже приветствовал эту дружбу: по крайней мере она давала Мэгги хоть чем-то занять время, хоть как-то ее утихомиривала.
Эрик уже и не мог вспомнить, когда именно она начала мечтать о деньгах. Должно быть, Виктор что-то такое сказал. Мэгги переменилась буквально за ночь, сделалась куда более оживленной, почти веселой. А потом Виктор внезапно потребовал, чтобы его отвезли в Лондон — на обследование в больницу, а также для консультации с поверенным. Тогда-то Мэгг и намекнула мужу насчет завещания. Ему отчасти передалось ее возбуждение. Теперь он сам удивлялся: и на что, собственно, они надеялись? Видела ли она в этих деньгах средство избавиться от Тойнтон-Грэйнж или же еще и от него, Эрика? Впрочем, в любом случае это решало бы большую часть проблем для них обоих. Да и сама идея казалась совсем не абсурдной. Все знали, что у Виктора нет родственников, кроме сестры в Новой Зеландии, которой он никогда не писал. Нет, думал Эрик, беря полотенце с крючка и начиная вытирать руки, мечта была отнюдь не безумной: по крайней мере менее безумной, чем реальность.
Он вспомнил ту обратную поездку из Лондона: теплый замкнутый мирок «мерседеса»; молчащий Джулиус; его руки, легко покоящиеся на руле; серебряная лента дороги с бесконечно скользящими под колесами отражениями звезд; выпрыгивающие из темноты дорожные знаки на фоне темно-синего неба; мелкие зверьки, на краткий миг выхватываемые светом фар, — словно окаменевшие, замершие, шерсть дыбом; золотистые края шоссе. Виктор сидел с Мэгги на заднем сиденье, кутаясь в клетчатый плащ из шотландки, и улыбался, все время улыбался. А в сгустившемся воздухе висели секреты и тайны.
Виктор и в самом деле изменил завещание. К основной части, в которой он отказывал все состояние сестре, прибавил небольшое дополнение, окончательное подтверждение своей мелочной злобы: Грейс Уиллисон — кусок туалетного мыла; Генри Каруардину — флакон полоскания для рта; Урсуле Холлис — дезодорант; Дженни Пеграм — зубочистку.
Эрик подумал, что Мэгги перенесла случившееся хорошо. Действительно хорошо — если можно так сказать о приступе дикого, неудержимого и звенящего хохота. Он вспомнил, как она, пошатываясь, бродила по их маленькой гостиной, совсем обессилев от истерики, запрокинув голову и смеясь хриплым, лающим смехом. Хохот отражался от стен, точно гвалт бродячего зверинца, и раскатывался по всему берегу, так что Эрик всерьез боялся, не услышат ли этот звук в самом Тойнтон-Грэйнж.
Хелен смотрела в окно.
— У «Надежды» стоит какая-то машина, — резко произнесла она.
Эрик подошел к ней, встал рядом, выглянул. Глаза их медленно встретились. Хелен взяла его за руку. Голос ее был тих и нежен — голос, который он впервые услышал после того, как они стали любовниками:
— Тебе не о чем тревожиться, дорогой. Ты ведь знаешь, правда? Решительно не о чем.
III
Урсула Холлис захлопнула библиотечную книгу, прикрыла глаза, чтобы не слепило послеполуденное солнце, и погрузилась в сокровенные мечты наяву. Заниматься этим сейчас, в краткую пятнадцатиминутную паузу перед чаем, несомненно, было чистейшим потаканием своим слабостям. Поэтому молодая женщина, как всегда, преисполнилась чувством вины за столь несвоевременное удовольствие, опасаясь при этом, что ничего не получится. Обычно Урсула дожидалась, пока не ляжет спать, более того — пока хриплое дыхание Грейс Уиллисон, отлично слышное сквозь тонкую перегородку, не станет совсем тихим и сонным. И лишь потом Холлис позволяла себе думать о Стиве и квартирке на Белл-стрит. Ритуал превратился для нее в усилие воли. Она лежала, едва смея дышать, потому что видения, даже самые ясные и четкие, были так мимолетны, так легко распадались и исчезали. Однако теперь все вышло наилучшим образом. Она сосредоточилась и увидела, как аморфные формы и расплывчатые пятна света сливаются в единую картинку, четкую, точно проявившаяся фотография. В ушах зазвучали милые сердцу звуки.
Мысленному взору Урсулы предстала кирпичная стена дома напротив — утреннее солнце высвечивало тусклый фасад девятнадцатого века, так что можно было разглядеть каждый кирпич. Тесная двухкомнатная квартирка над кулинарией мистера Полански, улица под окнами, шумная разнообразная жизнь той части Лондона между Эдгвар-роуд и станцией «Марилебон» поглотила, заколдовала ее. Урсула снова была там, снова шла со Стивом по рынку на Черч-стрит воскресным утром, в самый счастливый день недели. Видела, как местные торговки в цветочных комбинезонах и войлочных шлепанцах — на расплывшихся лицах сверкают яркие глаза, в распухшие натруженные пальцы врезаются массивные обручальные кольца — сидят, сплетничая, возле прилавков с поношенной одеждой; празднично одетая молодежь примостилась на бордюрчиках за лотками со всякими старинными безделушками; туристы, то беззаботно-веселые, то настороженные и проницательные, совещаются друг с другом, держа в руках доллары, или хвастаются приобретенными сокровищами. На улице витал запах фруктов, цветов и специй, потных тел, дешевого вина и старых книг. Урсула видела, как чернокожие женщины с выпирающими ягодицами и высокими, по-варварски переливчатыми голосами толпятся вокруг тележки с грудой незрелых бананов и здоровенных манго размером с добрый футбольный мяч, слышала раскаты внезапного горлового смеха. В мечтах Урсула шагала по улице, переплетя пальцы с пальцами Стива, как незримый призрак, идущий знакомой тропой.
Восемнадцать месяцев ее брака стали временем острого, но хрупкого счастья — хрупкого потому, что она никогда не ощущала, чтобы это счастье стояло на чем-то реальном и прочном. Это было все равно что сделаться другим человеком. До тех пор Урсула приучила себя довольствоваться жизнью и звала это довольство счастьем. После осознавала, что ей открылся мир опыта, переживаний и даже раздумий, к которым ничто за предыдущие двадцать лет в пригороде Мидлсбро и два с половиной года работы в лондонской гостинице для молодежи не могло ее подготовить. И только одно омрачало неземное счастье тех восемнадцати месяцев: Урсула не могла подавить смутное чувство, будто все это происходит не с ней, будто на этом празднике жизни она самозванка.
Она просто представить не могла, что же в ней привлекло прихотливое внимание Стива в тот первый раз, когда он заглянул в справочное бюро спросить насчет цен. Быть может, та единственная ее черта, которая всегда казалась самой Урсуле уродством, — то, что один глазу нее был голубым, а второй карим? Вероятно, эта особенность заинтриговала и позабавила его, придала ей, как она теперь понимала, в глазах Стива дополнительную ценность. Он изменил ее внешность — заставил отпустить волосы до плеч, приносил ей длинные индийские юбки, которые отыскивал на развалах под открытым небом или в лавчонках в переплетении улиц за Эдгвар-роуд. Порой, краем глаза замечая в зеркальных витринах себя, столь чудесно преобразившуюся, Урсула снова гадала: по какой непонятной причуде он выбрал именно ее, что за черты, незамеченные никем другим, неизвестные даже ей самой, он в ней увидел? Какое-то ее качество зацепило эксцентричную фантазию Стива — как, бывало, цепляла какая-нибудь странненькая вещица на антикварных лотках Белл-стрит. Диковинка, не замеченная и не оцененная другими прохожими, вдруг привлекала его внимание, и он, очарованный, вертел ее так и сяк, поворачивая к свету. Урсула робко возражала: