— Всех этих придурков с их ужимками и прыжками слишком уж почитают. Взывать к ним — все равно что беседовать со стенкой. Их святыни ложны, мозги «растревожены». Религию и церковников нужно искоренить, и не говори мне, что они творят добро. Кто сказал, что атеист не может иметь моральных принципов?
Главным врагом рода человеческого Пьер считал чувства и их проявление.
— Никогда не показывай, что чувствуешь, иначе пропадешь.
Когда Пьер пускался в рассуждения, остановить его было невозможно. Он не принимал никаких возражений, даже аргументированных, говорил быстро, перескакивал с одного на другое, то и дело отклонялся от темы. Кое-кто считал, что Пьер наслаждается звучанием собственного голоса, хотя на самом деле у него было замечательное чувство юмора, он ничего и никого не принимал всерьез, и в первую очередь — себя. Чего я никак не мог понять, так это его отвращения к велогонке «Тур де Франс».
* * *
Пьер и Франк были лучшими друзьями — и яростными политическими противниками. Они все время спорили, цеплялись друг к другу, ругались, мирились и никогда не стеснялись в выражениях. Окружающим могло показаться, что Пьер и Мишель рассорились навек, а они минуту спустя весело хохотали над какой-нибудь шуткой. Я не понимал, за что коммунисты и троцкисты ненавидят друг друга, если защищают одних и тех же людей. Пьер орал, что он больше не троцкист, ненавидит троцкистов не меньше Франка, но теперь стал вольным революционером, без партийных пристрастий. Я присутствовал при этих разговорах двоих глухих, не осмеливаясь вмешаться и чувствуя неловкость из-за яростных наскоков. Я понимал, что должен пройти свой путь, и часами следил за рассуждениями Пьера, соглашаясь с ним в том, что нужно разрушить прогнившее общество и выстроить на его обломках новое — здоровое и справедливое, хотя многие детали низвержения старых устоев и создания новых оставались тайной за семью печатями. Я получал удовольствие, слушая Пьера. Он говорил ясно и убедительно, а если я перебивал его и задавал вопрос — например, такой: «Почему эту войну называют холодной?» — раздраженно отвечал:
— Слишком долго объяснять, дурачок.
Я пребывал в сомнениях и неизвестности.
Сильнее всего на свете Пьер ненавидел законный брак.
— Это извращение должно исчезнуть без следа!
Для себя Пьер принял волевое решение: ни одна его любовная связь не будет длиться дольше месяца-двух, максимум — трех, за исключением «особых случаев». Я набрался смелости и попросил Пьера разъяснить.
— Все зависит от девушки. Однажды сам поймешь. Никогда не нарушай золотое правило трех месяцев, иначе тебя неизбежно поимеют.
Он бросал подружек ради их же будущего счастья.
— Это безнравственно, понимаешь? Мы возводим стены нашей будущей тюрьмы.
Две-три девушки всегда ходили хвостом за Пьером и внимали ему, будто перед ними мессия. Я не сразу понял, что это его «бывшие». Может, они надеялись, что он передумает? Экс-возлюбленные не ревновали к «новенькой», не подозревавшей, что и ее срок отмерен и она очень скоро вольется в их дружные ряды. Пьер считал любовь вздором, брак — низостью, а детей — гадостью. В Китае вершилось грандиозное переустройство — революция, призванная повернуть ход истории, упразднив диктаторские законы рынка и пагубные отношения между мужчинами и женщинами. Изничтожение чувства, своего рода любовное прореживание, уже началось, вековой тирании брака скоро придет конец. Думаю, женщин Пьер любил сильнее, чем революцию, хоть и утверждал обратное.
Пьер был убежден, что большинству людей следует запретить размножаться: слишком уж плачевны результаты, достигнутые родом человеческим. Он надеялся, что научный прогресс и новые достижения биологии положат конец беспорядочному воспроизводству глупцов. Этот аспект своей теории Пьер до конца еще не продумал, но название для нее выбрал — «сенжюстизм», в честь великого революционера[54] и его лозунга: «Никакой свободы врагам свободы». Как следовало из пылких объяснений Пьера, во всех наших бедах виноваты демократия и всеобщее избирательное право, позволившее голосовать идиотам. Пьер хотел заменить республику масс республикой мудрецов. Аннулировать индивидуальные свободы, установить коллективный порядок, чтобы будущее общества определяли самые компетентные и образованные его члены. Пьер рассчитывал, что в Алжире у него будет свободное время и он напишет главный, основополагающий труд на эту тему. И попробует найти альтернативу физическому истреблению оппозиции. Пьер чувствовал, что достичь своих целей, не став новым Сталиным, будет трудновато.
— Возможно, для большинства найдутся другие решения, но некоторых придется уничтожить — в назидание остальным.
Пьер владел уникальной коллекцией альбомов рок-музыки и дисков всех американских певцов. Всех, без исключения. Стоили пластинки безумно дорого, но Пьер никогда не жадничал и давал их слушать всем, кто просил. У Пьера было важное преимущество — он знал английский. Мы наслаждались музыкой и ритмом, схватывая время от времени одно-два слова. Смысл текстов от нас ускользал, но это было не важно. Пьер часто переводил в режиме реального времени, и мы изумлялись:
— Уверен, что он поет о своих синих замшевых ботинках?[55]
Тексты так нас разочаровали, что мы решили больше не слушать переводов. Однажды Пьер сказал, что заполучил новый диск своего любимого певца Джерри Ли Льюиса, и мы пошли к нему домой, чтобы я мог взять пластинку и переписать на магнитофон. Раньше я у Пьера не бывал и думал, что он живет в жалкой комнатенке на восьмом этаже без лифта, а увидел огромную квартиру в доме на набережной Августинцев окнами на Нотр-Дам. Одна только гостиная была размером со всю нашу квартиру. Пьер как ни в чем не бывало передвигался по длинному лабиринту коридоров. Когда я начал восторгаться мебелью, Пьер небрежно бросил:
— Все это не мое, дурачок, квартира принадлежит предкам.
В одной из комнат стоял рояль фирмы «Шиммель», на котором Пьер творил чудеса: он ставил пластинку и виртуозно, в том же темпе, повторял на рояле пассажи Джерри Ли, хотя пел, конечно, хуже. У Пьера был один недостаток: он жаждал научиться играть в настольный футбол. В вечер моей стычки с Франком Пьер угостил меня пивом с лимонадом и захотел сыграть партию. Я составил пару с братом — впервые за все время, Пьер играл против нас, и это была ошибка. Франк следовал правилам, Пьер творил невесть что, используя прутке́ для «каруселей», что запрещено правилами, и громко хохотал. Я просил его остановиться, он не слушался, я нервничал, а он все сильнее расходился. Никудышный игрок.
* * *
Накануне зачисления в часть Пьер устроил отвальную для друзей. Он пригласил и меня, но Франк тут же сказал:
— Родители не позволят.
Я запротестовал — для проформы, но вечером все-таки сделал попытку.
— Мишель, тебе всего двенадцать! — вознегодовала мама.
Пришлось пустить в ход классические аргументы: я буду с Франком, мы вернемся вместе, рано, до полуночи, до одиннадцати, до десяти, только туда и обратно. Ничего не вышло. Папа, который обычно меня поддерживал, подлил масла в огонь, заявив, что ему разрешили выходить одному только в восемнадцать, когда они с Батистом уже работали. Видя, как я раздосадован, он решил меня утешить:
— Потерпи, пока не станешь взрослым.
Я сдался. После ужина все сели смотреть телевизор. Я делал вид, что наслаждаюсь чудовищно пошлой программой варьете. Франк ушел в девять вечера, выслушав мамино напутствие: «Возвращайся пораньше!» Я отправился спать, сделав вид, что обо всем забыл. Мама зашла пожелать мне спокойной ночи. Нерон спал, свернувшись клубком у меня в ногах. Она бросила взгляд на обложку лежавшей на тумбочке книги — это был «Проступок аббата Муре»,[56] и я попытался затеять обсуждение, но она чувствовала себя усталой, не помнила, читала ли вообще этот роман, и велела мне засыпать. Я сразу послушался и выключил свет. Мама наградила меня нежным поцелуем. Я долго ждал в темноте, потом оделся и снова лег, напряженно вслушиваясь, но в квартире все было тихо. Нерон смотрел на меня, высокомерно-загадочный, как все коты. Я встал, стараясь не шуметь. Родители спали — я слышал, как храпит отец, на цыпочках прокрался в кухню, осторожно открыл заднюю дверь, вышел, запер ее на ключ, обулся и в полной темноте сбежал вниз, пересек пустой двор и просочился через холл, толкнул дверь подъезда, подождал несколько секунд… и, не оборачиваясь, тронулся в путь.
* * *
Ночной Париж. Красивая жизнь. Я чувствовал себя повзрослевшим на десять лет и легким, как ласточка. Меня поразила толпа на улицах и в барах. На бульваре Сен-Мишель было полно народу, выглядели все очень счастливыми. Я боялся, что на меня обратят внимание, «вычислят», но этого не случилось. Я выглядел старше своих лет и вполне мог сойти за студента. Я сунул руку в карман и поднял воротник куртки. На набережной Августинцев с тротуара доносилась музыка. Карл Перкинс устраивал побудку рано отошедшим ко сну парижанам. Я позвонил в дверь. Открыла незнакомая молодая женщина — худенькая, с правильными чертами лица и коротко стриженными темными волосами. Ее карие глаза смотрели удивленно и чуть насмешливо. Она посторонилась, приглашая меня войти, я переступил порог, тут появился Пьер и представил нас: