я кавалер" - чувствуя, что так просто он ничто, и никто его знать не хочет... Ордена вытаскивали после двух-трех слов первого знакомства положительно все, у кого только они были. Всякий объявлял, что это он только так, потому что за границей, в штатском, а в сущности вы, пожалуйста, не пренебрегайте им, он капитан... О Сербии, об общем, кажется, деле почти не было разговоров (только под конец пути зашел разговор о славянском деле, и то потому, что на пароход сел серб, ехавший в Белград окольным путем из Болгарии с важными поручениями, и сам завел оживленную речь в общем смысле). Всякий был изломан и ныл про себя, чувствуя себя чужим среди иностранцев, которые (это обижало бессознательно) - также люди, да не те... Вот хоть мадьяры, простые мужики, целую ночь хором пели, да как пели, артистически; наших забрало за ретивое: "давай, ребята, нашу!"... Чуть не все сразу затянули "Вниз по матушке", и оказалось, что никто не знает песни не только до конца, а даже с пятой строки, то есть по окончании первого куплета, уж никто не знает, как дальше. Не в музыкальных школах спевались мадьярские мужики, спевались они, надо думать, в деревне; и наши тоже родились и жили в деревне, но, очевидно, некогда им было спеваться, заниматься пустяками, досуга не было... И затянули-то они кто в лес, кто по дрова... "Погоди, я им завинчу штучку!" - подзадоренный неудачей "своих" проговорил какой-то, по-видимому, бывший военный писарь и, проворно стащив с плеч одеяло, которым наградило его славянское общество, крякнул и затянул:
В пол-денный жар в овраги на Капказ-зи В груди моей с винцом дымилась кровь.
Но и этот на втором куплете осекся, а уж врал - не приведи бог!
- Ах, забыл, как дальше-то... Погоди!.. - Писарь вновь было начал сначала, но его перебил громадного роста мещанин, необычайно вертлявый, бывший сыщиком, драгуном и монахом и оказавшийся впоследствии плутом...
- Будет тебе нищего-то через каменный мост тащить!
Ты погляди-ко, как я их, немцев-то, сразу разодолжу...
У нас - по-русски, живо!
И повернувшись на каблуках, он довольно-таки бесцеремонно влез в самую середину мадьярского хора и, вопреки всяким смыслам, начал кричать кукареку... Мадьяры продолжали петь, не обращая внимания, думая, должно быть, что чудак опомнится, увидит, что мешает, и уйдет, - ничуть: чудак орал петухом и представлял всей своей фигурой поднимающегося на цыпочки и вытягивающего шею петуха. Мадьяры замолкли. Некоторые из наших - далеко, впрочем, не все - смеялись, а мещанин-петух также молчал и ждал. Мадьяры опять запели. Мещанин тотчас же опять заорал. Кончилось тем, что один из певцов, как бешеный, подскочил к нашему артисту и обругал его самым громогласным образом; наш мгновенно схватил его "за бочка", как "друга-приятеля", но венгерец весьма энергически отстранил его от себя. Хихикая, с ужимками и обезьяньими изворотами наш таки убрался. Немедленно принялись его ругать за неприличие, и так, ругаясь, все вместе пошли в буфет.
Выручил всех солдат.
- Эх, вы! - сказал он, - певчие! Ну-ко - нашу солдатскую! - И, притоптывая каблучками и повертывая согнутые фертом руки, пропел какую-то песню, в которой слышалось беспрестанно:
Полковые командирчики,
Батальйонные начальнички,
И батальйонные начальнички,
Штаб-и обер-офицеркки!
С точностью не могу припомнить слов песни, но помню положительно, что, кроме какой-то радости от обилия начальства, выраженной музыкой песни, в ней было одно только перечисление разных наименований этого начальства, даже жен и деток господ начальников.
- Вот как у нас! - окончив песню (эта песня была допета до конца), гаркнул солдат и, конечно, последовал в буфет.
По пути из Семендрии в Белград, как я уже писал ранее, мне удалось слышать "Вниз по матушке по Волге", пропетую чудовскими певчими. Что за слова чудесные, что за дивная музыка, но зато ведь чего и стоит чудовский хор московским купцам, но зато ведь и слушают их только за деньги. А так, в толпе, забываются и слова и музыка народных песен.
Так-то вот и скучно было русскому человеку на чужой стороне, скучно было ему потому, что и веселиться он не умеет, окроме как пить, к приятельству он не привык, окроме что тоже в пьяном виде, и живет он в лачужках, а не в таких деревнях-картинках, и разговаривать-то ему не о чем, окроме как жаловаться да искать места: нет ли где местечка, где можно было хорошенько пожаловаться на вольного человека? Не зная, чем взять перед немцами, один из наших (конечно, в пьяном виде) съел, напоказ своей удали, целую солонку с красным кайенским перцем и, обжигая рот каждым глотком, приговаривал (действительно, не моргнув глазом, не поморщившись):
- Вот как у нас... У нас нешто такой перец-то?.. Это разве перец?..
- Али съел?
- А то что же! Эй, ты, дай еще фляшу шнапу!
III
Унылую эту картину позвольте заключить следующим отрывком из одного дневника.
"... А какие есть из них (из добровольцев) старые-престарые!.. По шестидесяти и более лет иным! Меня особенно заинтересовал один старик-доброволец, человек угрюмый, лет свыше пятидесяти, ничем не напоминавший солдата.
Борода у него черная, по пояс; на голове сербская шапка, а весь остальной костюм - мужицкий, то есть мужицкий полушубок, мужицкие онучи, да сербские, тоже мужичьи, опанки. Поразило меня необыкновенно строгое и серьезное выражение лица, - куда как мало (не строгих, нет) серьезных-то, умом и мыслью, запечатленных лиц, да еще таких трезвых лиц, между нашим братом, русским добровольцем... Глянул я на его щетинистые густые брови и подумал:
"ну, это, наверное, - настоящая Русь, беспримесная, нетесаная..."
- Сядь-ко здесь, родимый, - заговорил старик сам: - не слыхал ли чего?.. Как пишут-то: под туречиной христианству быть, али освобождение выйдет?..
Дело было в белградской крепости, где помещаются теперь русские добровольцы. Много их толпилось и сидело, как попало, близ казармы.
- Не знаю, дедушка, ничего не слыхать... Конференция, стало быть, совет такой, идет теперь: как этот совет скажет, так и будет...
- А как под турсчнкой оставит совет-то?
- Оставит, пожалуй, и под туречиной.
- А чего же христианство-то смотрит?
Поистине я глубоко смутился от этого простого вопроса, произнесенного хотя и старческим голосом, но освещенного искреннейшим гневом живых, умных, выразительных глаз. И что я мог ему отвечать? Подумайте-ко хорошенько, что я мог серьезно ответить этому серьезно проникнутому делом человеку, этой неломаной, нетесаной святой Руси?
"Что же христианство-то смотрит?" - этот поистине грозный вопрос и сейчас звучит в моих ушах, - Гы, верно, не солдат, дедушка? - не ответив путем на его вопрос, спросил я старика, необыкновенно меня заинтересовавшего.
- С роду в солдатах не бывал... Хрестьянин...
- От комитета приехал?
- Сам приехал, на свои... Не бывал в комитетах... Своих собрал деньжонок, распродался, приехал... Дорогой уж к партии пристал...
- Бывал в сражениях?
- Привел бог!
- Не ранен?
- Нет, бог миловал... Царапать, точно, царапали больно, до крови, - ну, а настоящих ран не получал, бог миловал.
- Как же так царапали-то?
- Да так; глянь вот, только снаружи... Вот погляди.
Он открыл плечо.
На плече был шрам, обложенный тряпицами; потом показал ногу (правую), икра ниже колена была прострелена.
- Вишь, как царапали-то! Все наружу выходило, а так, чтобы нутренной раны - нет, не бывало... бог миловал.
Подивился я на эти царапины, оказавшиеся самыми настоящими ранами "навылет".
- Что же ты в больнице-то не лежишь?
- Лежал было, да бог с ней совсем... Там теперь погляди-кось, заботы сколько: кому руку, кому ногу отнять ..
страшно смотреть. Что мне! Моя болезнь - только всего грудь вот расшиб; ну, а в больницах не время этим заниматься...
- И грудь-то расшиблена?
- Грудь-то точно, что расшиб я... Это с Дюниша бегли... Горы, друг ты мой, и боже мой, какие горы! А тут так вышло, бег-то задом все на хил, отбивался ., Так-то пятилпятил, да на камень, что ли, на древо ли наткнись - и полетел кубарем под гору... Сам ничего, а грудь, надо быть, расшиб (он поминутно кашлял)... Вот в баньку бы сходить... авось отпустит.
- В больницу иди, а не в баньку... В больнице-то, гляди, и поправишься.
- Ну уж, чай, не справишь грудь-то... Лежал я...
Страшно на мучения-то смотреть; нет, не пойду в другой...
Чего там? Там и дыхать-то не свободно... Ишь тут-то каково любо... Вот Дунай-батюшка... Ишь, он какой!.. То-то гадал поглядеть-то... а теперь он всегда на глазах... Дунайбатюшка - великая, вольная река! да! Не запрудить тебя никому, право слово! Никому не запрудить, великий ты Дунай-батюшка!..
Мороз меня подирал по коже от того необыкновенно страстного тона, которым полна речь старика.
- Не то ты, Дунай великий, что малые реки... Те запрудят! Начнут кидать камни да песок, да навоз, да сваи вколачивать - и стала реченька... А великая река... Глянько, эво место!
Старик показал на то место, где Дунай, сливаясь с Савой, разлился просторно и широко.