И ведь было бы о чем сожалеть?! Героиня списанных печалей, о которой я помню, которую оставил не по чужой отнюдь воле; эта женщина меня размагнитила, отделила играючи от важного и даже необходимого прежде, а затем и вовсе позабыла. Ее любовь не имела ничего с действительностью, лишь непрерывное созерцание себя в развернутой и вывернутой во все направления перспективе нашего романа. Я не понимал, она не желала объяснить, пряталась, соскальзывала, улетучивалась легким запахом, если ее осмеливались остановить в очередной сконструированной фантазии. Забродившее раздражение, и тоска по тому, что с нами не случилось, стали моими постоянными незваными гостями. Ждал развития событий, пытался образумиться, найти у нас что-то, что могло иметь значение и ценность, гарантировать будущее. Однажды и взаимность принялась тяготить, начала отслаиваться тонкая позолота иррациональной романтики, а под нею бесполезная чистая медь не сточенных трением различий и стылого, потерянного времени.
Опуская подробности и причины, известные каждому потребителю убийцы-кислорода, облагороженному речью, спешу заметить, что разочарован. Иллюзорная наша близость и драматичный конфликт разноголосых демиургов бережно хранили в себе особый сорт экзистенциального корма, весьма сбалансированного, хотя и не отличавшегося приятным вкусом и внешним видом. Я подыхал на такой диете, но медленно уходящая прочь жизнь — все ж таки жизнь. Нынче их нет. Ни ее, неповторимой, ни жизни без оной. Да-да, знаю, что в конце сработают механизмы приспособления, встанут на свои места завязка и прочие элементы сюжета, сбежавшие с темницы эпопеи. Оно неизбежно, как смерть, может быть, равнозначно. Впрочем, не глядя, догулялся черт знает до куда, знакомого кругом нет, теплей не стало. Пожалуй, и я сейчас улыбнусь.
77
Другу Лёве.
КАЛИПСО
Вон там смеются дети, в парке, что живет внизу целый день, но их самих не видно за взрослыми уже деревьями, лишь на каруселях часто мелькают разноцветные маленькие драже панамок и кепок. Затем указанно, неминуемо стемнеет, остановятся на сон лошадки и прочие едкие пластмассовые демоны, туда же придут молодые, но не всегда люди, будут пытаться любить, похабно орать друг другу до драк, в общем, отдыхать, заливаясь и переливаясь своим янтарным, крепким, слабым, с лаймом или светлым. Может, он-то и лишает иных человеческого облика, потому в простеньких рекламах запрещено использовать лица, части тела? Неочевидно, но возможно, как и все прочее, прочее.
Однако, здесь, думаю, почти хорошо. Если бы не притащившееся сюда вслед за мной лето, порастерявшее понурые теплые дожди, если бы не память, заделавшаяся вдруг музейным работником, фанатично охраняющим детали прошлого.
По вечерам на балконе еще и пчела, одна, неотвязная, точно ей и податься более некуда, и в улее не ждут дела и другие желтые. Я пью мятный сладкий чай, курю сигареты с фильтром, листаю книгу и смотрю на обездвиженное, под анестезией, закатное небо. У меня оранжевый, малиновый, сизый и чуть серого по канту. Солнце, неравномерно краснеющее, не спеша, томно, точно веки красотки в экстазе, западает за проведенный когда-то рубеж. Города почти и нет, разве что немного виднеется в стороне, растекается мутным бронзовым пятном в пейзаже, испаряется от жившей в нем ранее жары. Ладонь, доверчиво льнущая к щеке, ощущает жесткую, пока неприятную щетину, следствие чрезмерной, глубокой, как дыра в кармане брюк, задумчивости, помноженной на общую усталость от себя прежнего, имевшего стойкую предрасположенность к бритью. Жалкий бунт.
Кажется, что-то я все-таки потерял, хотя стремился сохранить только жизнь. Видимо, пришла пора чего покрепче прежнего чая, схожего цвета, но с головокружительным ароматом, и ночное небо поселилось у меня в стакане. Над головой, где звездам положено светить, даже их подружку-луну едва видно, меж сваленных рулонами облаков подмигивает раз на раз. Длительное, рассеянное наблюдение за собой, за постулатами незыблемой прелести, разрешенной красоты, приносит некоторое облегчение. И как-будто так давно от нее ушел, от старого, доступного воплощения, от той самой хаотично любимой женщины.
Реальность, с ее непреклонностью заставляет скрываться, искать запасного выхода, прочь от воспаляющих вопросов, совершенных безвозвратно поступков, проигранной в целом судьбы. Которые сутки справляю по единому образу и подобию, не тревожусь разнообразием, принимаю пресное лекарство покоя, а совсем не отпускает ни она от себя, ни промежуточная боль, ни сомнения в целом.
Она истребляла меня с истинно животной, избавленной от рефлексий, потребностью обладать. Не находилось у нее цели, оправдывающей средства, одно нарастающее в геометрической прогрессии желание обратить иное человеческое существо в недвижимость. После не поселиться в этом одушевленном доме, но им владеть наряду, возможно, с другими, изредка, может, навещать. Жестокость вполне человеческая. Я не был нужен, но она хотела. Я любил, но она не слышала из-за треска совместных будней. Вывешивала ежеутренне на ростру носы моих мертвых кораблей. Молчание между грозных раскатов слов. Потеря сознания, исчезновение расчетов, сколько ей нужно — одна бесконечная, тяжелая дань. Ступившая навсегда ночь.
Однажды собрался и дернулся прочь, оставил, пошел умирать на свет. Здесь мне покров заботливо соткет умелый ветер из нежного, холеного тополиного пуха, что нынче вылупился в избытке. Его хватит и для такого бескрайнего чувства. Пока промеж делом оплачу наш с ней счет своими скудными душевными средствами. И, естественно, будучи терпелив, подожду дождь, и еще раз не забуду ее.
29
С. А. Соловьеву, с вдохновением.
P.S.
Плавит июльский воздух, не идет в трахею, застаивается вокруг, вибрирует от проезжающих машин, и его, кажется, можно потрогать. Жара ласково душит меня, гладит липкими, горячими лучами по лбу и волосам, целует нервным ветерком в щеку, обнимает всего так страстно. Дневные часы тянутся сладкой нугою, по-прежнему деятельные, но уже развращенные ожиданием вечерней прохлады, и сама мысль замедляет ход, лопается внутри, не желая покидать, выходить наружу. О, здесь ждут грозу, что отделает небо пышным, тяжелым убором пурпурных туч, смоет пыль с уморившихся стен, сделает трескучую, сухую поверхность тротуаров всего лишь грязным дном своих скорых потоков, и город, наконец, расслабится, дыша.
Мне, впрочем, все равно. Будут ли далее девочки в белом с распущенными волосами и их только созревшие мальчики осаждать каменные цветки фонтанов? Будут ли прочие прятаться в теплую, как парное молоко, тень, и станут ли искать среди друг друга, уверенные, что найдут? Будут ли? Ладно любят и умирают, спорят и соглашаются, покупают и продают, пристально следят и легко пропадают из виду, все измеряя временем, а я стараюсь не замечать.
Мне с ними вместе плохо. Вот, собственно, все, что нас роднит, исключая праматерь. Над головой зачинается обещанный антракт, стремительно растягивается занавес, многообещающе темнеет, ритмично громыхает, все быстрее цокают каблуки и шаркают подошвы, изогнутые проволоки молний лезут то тут, то там, как пружины из видавшего любовь, матраца. Старая, все как-то красивая, женщина, собирает в укрытие свою невкусную, яркую, последнюю клубнику, которую и я взял, будучи внизу.
В комнатах без того давно поселилось отчаяние, а нынче совсем неприглядно, но звать электричество после ослепительного дня кажется еще хуже. Выйти на балкон, закурить, глотнуть бодрящий кофе, закусить сочной ягодкой, попытаться снова исцелиться.
Ведь тоже видел полземли и знаком с океаном, как эта освободившаяся вода, причудливый элемент, возможное сцепление атомов, и точно так не знаю, откуда и куда падаю, с шумом разбиваюсь в бесформенную массу, теряю себя, становлюсь частью целого, оборачиваюсь ничем. И ветер, жутко шепча, столь же жестоко менял мой курс, уносил прочь, и я, беспомощный, истратившийся попусту, высыхал от тоски, не достигая желаемого. Бывало, я ненадолго попадал в чью-то ладонь, согревался жадно ее теплом, украшал желанные губы или смешивался с едкими солеными каплями слез, но потом все равно убегал прочь. Мне не хотелось остаться, даже если мог, в последнем отличии от этой воды, что не выбирает. Течет, течет, не помнит, причитает со мной.
Как-то мимо пролезла ночь, убаюкав бесноватый пейзаж, зажглись мутные фонари, замелькали мерзко вывески, побежали тени. Истончившиеся иглы дождя бесшумно, с большим мастерством расшивают пространство нитями темного серебра. Та, что так и не стала моей, которую я так безобразно до сих люблю, она где-то вдалеке, и мне ее не разглядеть, тем более, не окликнуть. Время, говорили, исцеляет, но вместо этого оно приучило меня молча терпеть боль. Множество жухлых, звучавших прежде, они не сумеют рассказать о ней, о дыхании, глазах, жестах, голосе, отпечатать ее в высочайшей точности для меня. Нужны новые слова, и пока их нет, я нем. Похоже, отчасти и глух.