По тракту добирался на попутной машине, потом пешком – баллон лопнул. Помню, шофер вылез из кабины, глянул…
– Сержант Евдокимов отстрелялся, – сказал он и добавил: – Тут через сечу недалеко, церкву увидишь.
Был конец осени. Лил дождь. Полем и «через сечу» – просеку, значит, – шла трасса высоковольтной линии. Ее только прокладывали, мачты у мокрых бетонных опор еще лежали. Вокруг – ни души, серо и уныло. Такая природа бывает только в октябре – нагая, стынущая под ветром.
«Тут недалеко» оказалось добрым десятком километров. Добрался я в деревню уже в сумерки. Промокший до нитки, постучался в первый же дом на околице, чтобы узнать, где живет завклубом.
Увидев меня, хозяйка первым делом предложила снять плащ, выжала его над корытом и повесила у печи. А когда, малость обогревшись, я собрался идти, она принесла из сеней старую шинель.
– Наденьте, пока плащ-то сохнет.
Уж очень шинель короткая была, и я в шутку спросил, нет ли размером побольше.
– От отца осталась, – тихо ответила хозяйка. По ее голосу я понял, что шутка была неуместной. Потом она рассказала, что отец вернулся с фронта раненый, прожил с год и помер.
В старой шинели, похожий на демобилизованного солдата, я побрел к завклубом. Дождь все еще лил, хотя не так сильно. Только ветер не унимался. Мимо проехал самосвал. У магазина сельпо он остановился. И шофер затрусил к воротам соседнего дома.
Я окликнул его:
– Здесь живет завклубом?
– Здесь.
Мы вошли в дом. В лицо пахнуло теплом. За столом сидели несколько мужчин с потными лицами. На столе – самовар, еда, выпивка. Шофер, видимо свой человек здесь, скинув телогрейку, сразу пошел к столу.
Я остался у порога.
– Что стоишь, пехота, стаскивай шинельку! – сказал мужчина в тельняшке и налил мне стакан водки.
В такую погоду не грех было и выпить. И я выпил, правда, не до дна.
– Э, друг, не пойдет, трассу позоришь.
Матрос меня принял за монтажника с трассы. Я объяснил, что приехал насчет лекции.
– А-а! Ждали, ждали! – воскликнул он так радостно, будто тут же готов был ринуться в клуб. Но неожиданно спокойно добавил: – Посиди. Погода нелетная, только зря таскаться.
Я замялся. Признаться, и самому не очень-то хотелось уходить от тепла. Тем более что, как выяснилось из разговора, «до клуба еще версту грязь месить в соседнюю бригаду». А на дворе – добрый хозяин собаку не выгонит.
Словом, никуда я не пошел бы. Но тут сосед (помню только, что он был рыжий), видимо, неправильно истолковав мою заминку, съязвил:
– Товарищу лектору надо путевочку отметить, так отметим и так. – И долил в мой стакан водки.
Матрос ухмыльнулся – это он был завклубом.
Что мне было ответить? Что, мол, меня не так поняли, что дело не в отметке, и так далее…
– Ладно, вам лень, – обратился я к хозяину, – дайте мне ключи, сам пойду.
– За здоровье товарища лектора! – не унимался сосед.
– Хватит, рыжий! – отрезал завклубом и как-то неловко встал, выпрямился.
Все затихли.
– Маша, подай мне ногу! – позвал он жену, выбираясь из-за стола. И тут я увидел, что он без правой ноги.
И опять, как в доме на окраине, я почувствовал, что не то сказал.
Жена принесла протез.
– Шлют вас тут, – буркнула она.
В полутьме добрались до клуба. На дверях ветер трепал угол мокрой афиши. Зашли. Завклубом зажег керосино– вую лампу, скрипя протезом, понес ее к трибуне, откуда-то достал графин с водой.
– Читай!
Я молчал, чувствуя вину перед этим человеком.
Потом, успокоившись, он спросил, не найдется ли покурить. Я машинально сунул руку в карман чужой шинели. Смотрю: сложенная для курева старая газетка, махорка…
Завклубом оторвал на закрутку, отсыпал махорки. Закурил.
– Откуда? – удивился он.
Я рассказал: промок по дороге, обогреться дали.
Народу в клуб пришло не очень густо. Несколько парней, девчата и одна старуха. Мы сели в кружок, поближе к печи. Я рассказал о текущих событиях, задавали вопросы – как мог, отвечал. А после беседы кто-то заиграл на гармони, и в клубе стало еще теплее. И тут подходит старушка и, как-то странно оглядев меня, спрашивает:
– Что, сынок, опять война будет?
– Почему же, бабушка? – удивился я.
– Перед той войной к нам тоже лехтор приезжал, а потом немец пошел.
Я рассмеялся.
– Что, Косачиха, мелешь?! – вмешался завклубом.
Но когда старушка пошла к выходу, он рассказал, что у нее четверо сыновей не вернулись с фронта, она и рехнулась. Теперь она смирная, только все еще войной живет…
Утром, уходя из деревни, я встретил Косачиху у церкви. У старой церкви с дырявой, местами покосившейся чугунной оградой. Хотелось извиниться за вчерашнее, но вышло так, что старуха сама словно оправдываться стала за непорядок у святого места. Она перекрестилась и тихо, будто сама себе, стала рассказывать, что зимой 1941 года, когда Москва была в опасности, эту самую чугунную ограду колхозные старики разобрали на пики. Ведь не голыми же руками встречать немца, если прорвется.
Правда это или нет – не знаю. Но я поверил. И сейчас, вспоминая Косачиху, я вижу ее бесцветные, выплаканные глаза, и кажется, будто говорила не она, а ее прапрапрабабушка времен Отечественной войны 1812 года.
Факт – образ – факт – образ…
Дом на окраине. Солдатская шинель. Теплая компания за выпивкой. Бывший матрос без ноги. Веселая гармонь. Косачиха…
Из самых обыденных обстоятельств вдруг вырастали эти образы войны, и так, погружаясь все глубже и глубже в ее память, я очутился у дыры в чугунной ограде, за которой открылся целый пласт истории и, кажется, сама душа народа.
«На трассе». О. Жизнева в роли Косачихи
СимволМногое из того, что я рассказал, спустя десять лет вошло в короткометражную картину «На трассе». И вот что примечательно: мы не были ограничены «аскетическими» средствами документального кино, мы могли реставрировать атмосферу при помощи декораций и костюмов, у нас были великолепные актеры (роль Косачихи играла О. Жизнева).
У нас было все, что полагается в игровом кино. И все-таки то потрясение, которое я когда-то пережил в той деревне, в кинокартине «На трассе» не отразилось…
Причин много, но главное, на мой взгляд, в том, что и режиссер, и оператор, тогда еще студент ВГИКа, и в первую очередь я сам, автор, стараясь «улучшить» жизнь, все построили только на символике. И тем самым как бы обескровили жизнь. Исчезли случайности, бытовые подробности, необязательные слова – образам не из чего было вырастать.
Живой, пульсирующей цепи в фильме не получилось. Мы сконструировали красивую, но холодную цепь символов.
Символ, разумеется, тоже художественный образ, однако он передает мысль, идею, переживания условно. В документальном кино, как я заметил, пожалуй, еще легче сбиться на этот путь условного показа жизни. К нему может, по-моему, привести и равнодушный взгляд, и «переобразность», излишняя поэтизация факта или подчинение его каким-то формальным требованиям ритма, стилистики, композиции и т. д. Причем делается это с самыми лучшими намерениями, ради большей художественности, а результат чаще всего получается обратный. Условность как бы выжимает из кинорассказа живительный сок, достоверность, а вместе с ней и убедительность. Видимо, есть в документальном кино какой-то допустимый предел поэтизации, переступить который особенно опасно, когда имеешь дело с конкретным человеком.
Ю. Кранынь в фильме «Твой день зарплаты»
Вот совсем недавно, работая над документальной лентой «Твой день зарплаты», я попытался провести через весь кинорассказ образ парня, Ю. Краныня, который работает в банке инкассатором, разъезжает на автомобиле, собирает выручку в магазинах и готовится к поступлению в Академию художеств. С одной стороны, самое непосредственное соприкосновение с материальной стороной жизни, а с другой – мир искусства, мечта. Мне казалось, что в таком парне – не только образ человека, но и всего общества, в котором забота о материальной и духовной потребностях нераздельны.
Парень действительно проходит через весь фильм, но воспринимается только как символ, как условное связующее звено кинорассказа, хотя оператор Ивар Селецкис его отлично снял и на работе, когда он таскает мешки с деньгами, и за мольбертом. Но образ не вырастает, стремление парня к духовности не вытекает из его собственных действий и размышлений на глазах у зрителя, а дано как готовый результат, доказательство идеи.
А может быть, символ, как высшая концентрация образа, все же имеет право гражданства в документальном фильме, даже репортажном? И все дело в том, как он возникает на экране – навязан ли он извне искусственно или вырастает органично из самих фактов, из образной ткани кинорассказа. Бывают же счастливые сплавы, когда факт, выхваченный камерой из жизни, настолько разителен, что, оставаясь живым свидетельством, тем не менее воспринимается и символом времени, порой даже символом эпохи!