И теперь, глядя в сторону, майор вдруг начал рассказывать мне, случайному лейтенанту из Особого отдела, про катастрофу первого года войны. Бывший майор был похож на Левшу, что в предсмертном бреду просит не чистить ружья кирпичом. Вернее он, чувствуя свою смерть, рассказывал, как чистили кирпичом мехкорпуса, как оказались небоеготовы сотни танков и, главное, как потеряно было управление войсками.
Выходило, что дело было именно за управлением, а не за ракетами Лангемака и гранатометами Курчевского.
Но я даже не вел протокола, а сидел в землянке, потому что ожидал предписания — не член трибунала, не следователь, а случайный свидетель.
Ваня повез меня не к себе, а к брату.
— Только потом в ГУМ поедем.
— А туда-то зачем?
— В ГУМ? Часы покупать. Потом объясню.
А потом оказалось, что у брата его был день рождения.
Брат этот сидел в тесной комнате на Арбате, и было такое впечатление, касался широкими плечами обеих противоположных стен одновременно.
Брат тоже оказался танкистом, но давнего, еще довоенного набора. Учился где-то на механика-водителя. Он заглянул мне в глаза и спросил:
— Знаешь, кто у нас комсоргом был? Самолеты МиГ знаешь? Так вот, буковка «М» и есть наш комсорг. Танки — это настоящее, после танков кем хочешь можешь стать.
Я тут же вспомнил расстрелянного майора и подивился тому, как замыкается круг. Однако ничего не сказал: война и служба в контрразведке приучила меня не трепать языком.
Ваня снял шляпу, и я вдруг увидел, что он совершенно лыс. Впрочем, у танкистов так бывало. Хотя у моего приятеля на голове вовсе не было тех розовых и фиолетовых пятен, что оставляют глубокие ожоги, но мало ли кто как горел.
Я сидел на табурете между братьями-танкистами. Танкистами и погорельцами: один теперь был лысый, судьба обошлась с ним легко, а вот история старшего брата была другой.
Он горел под Ленинградом.
Его танк вырвался вперед, и артналет отделил его от повернувших назад своих танков и товарищей из самоходной батареи. Мотор заглох, и машина уткнулась опущенной пушкой в холмик. Младший брат услышал визг рвущейся брони, и на него упал командир, заливая его кровью. Потом открыли люк, и сверху он услышал голоса. Брат-танкист ждал, что сейчас кинут гранату, и это было не страшно. Значит, ничего хуже смерти не случится.
Но у людей сверху кончились гранаты, и постреляв вниз, они ушли. Мертвый командир спас жизнь своему водителю, хотя, когда был живой, часто издевался над мехводом. Водитель был уже не юн, но терпел шутки своего командира и то, что тот управлял ходом, молотя сапогами ему по плечам. Так делали все — чего обижаться.
А сейчас он, мертвый воинский начальник, дергался, когда в него попадали пули. Он терял присущую человеку форму, тёк как желе, но лежащий под ним мехвод был жив, продолжал дышать и глядеть одним глазом перед собой.
Уходя, немцы подожгли танк, но огонь припорошило снегом, и он зачах. Танкист-погорелец вылез из своей могилы только утром, сверяя время по часам мертвого командира. Рука с часами висела прямо перед глазами живого. Часы светились, и по большой точке, выделяющейся и неподвижной, можно было понять, где полночь. Полночь миновала, а на рассвете пружина распрямилась и, на полдня пережив хозяина, часы встали. Танкист отодвинул руку с часами от своего лица и пополз наверх.
Снег смутно белел в темноте. Броня уже остыла, и окалина мазала ладони.
Жизнь начиналась, и уже пять часов длился его день рождения.
Потом он жалел, что не взял часы — никакой мистики, просто забыл.
Демобилизовавшись, он несколько раз вспоминал эти часы.
Они с братом долго ходили по магазинам, и только теперь наконец младший увидел в витрине ГУМа то, что им нужно. Это были часы со звездочкой вместо цифры «двенадцать», звездочкой, что светилась в темноте. Старший брат тоже обрадовался, и блестящая кожа на его щеке еще больше зарозовела.
И вот мы поехали за этим подарком на двойной день рождения.
Танкисты сидели рядом, и я удивлялся тому, как они похожи, хотя разницы у них было лет пятнадцать. И эта детская любовь к будущему подарку меня действительно растрогала.
Вот это я понимал и отчего-то вспомнил детство, вернее, то время, что было «до войны» и приходилось на старшие классы школы.
Тогда все еще были живы, и к отцу пришли гости.
Один был газетчик — кажется, из «Известий». Мне он подарил карточку Чкалова с автографом. Он вообще водил знакомство с небожителями — летчиками и полярниками, летал на Северный полюс.
И вот он стоял посреди столовой в форме батальонного комиссара и рассказывал о только что кончившейся финской войне.
— Вот, — говорил он. — Интересная тема для рассказа. Тяжелый танк идет на подавление огневых точек противника. В большом удалении от своих позиций и перед самыми неприятельскими машина увязает в болоте. Ни тпру ни ну. Все попытки бесполезны. Командир советуется с товарищами. Решают уползти обратно и затем вернуться с буксиром. Водитель отказывается покидать машину. Настаивают. Бесполезно. Экипаж уползает, противник замечает это, открывает огонь.
Корреспондент взмахнул рукой:
— Водитель задраивает люки. Через некоторое время у танка собирается враг. Пробует люки — не поддаются. «Люди ушли, мы сами видели». Однако для острастки дают несколько выстрелов в смотровые щели. Водитель затаился, молчит. «Убит, наверное. Что будем делать? Сжечь?» — «Нет, зачем. Вызовем подмогу, отведем к себе, пустим против хозяев этой машины»… Скоро прибыли три танкетки крага. Прицепили тросы и вытянули машину из болота. Как только она оказалась на твердом грунте, водитель включил моторы, полоснул растерявшихся конвоиров из пулемета, развернулся и повел машину к своим. За ним, влекомые тросами, упираясь, громыхали три танкетки. Так они и дошли до неожиданной для них базы!
Женщины восхищались, а отец сказал хмуро:
— Кончал бы ты петь, Лазарь. Пойдемте лучше к столу.
И они задвигали стульями, а меня погнали делать уроки. Я думаю, что если бы Ване кто рассказал такое в сорок втором, то он просто плюнул бы под ноги рассказчику. Нет, Ваня не плюнул бы — он из крестьян, не преломил бы уважения перед газетчиком.
А вот я к концу войны был бешеный, я бы, может, и не плюнул даже. До трибунала б докатился.
Мы купили часы и тут же обмыли их в рюмочной на улице Герцена. Ваня лишь пригубил, а мы с его братом крепко выпили, и вдруг танкиста-погорельца повело. Мы стали говорить о будущей войне, никто не сомневался в том, что война скоро будет, и в том, что наши танки — лучшие в мире. Но только у американцев была бомба, а у нас были ракеты.
— Я верю в интернационализм, — сказал он. — Негры не будут воевать за американцев. Я верю в братство народов. Я воевал с поляками — с первой армией Войска Польского. У нас было жарко под Студзянками, у нас пожгли половину роты. И тут пришли поляки, пять танков. Меня прикрывал один, с бортовым номером 102, с надписью «Рудый» по правому борту.
Польский танк прикрыл нас, пока мы, как зайцы, прыгали по полю в разные стороны.
Через три дня я вместе с нашим уцелевшим мехводом, пришли к полякам. Оказалось, что из Польши там всего двое — польские части, танковые и авиационные, комплектовались в основном нашими. Наши были в основном офицерами — вот поляки и хоронили своего русского командира. Я застал их, выжигающих гвоздем на фанерке фамилию «Тюфяков». Они уже дошли до буквы «К».
Четвертый польский танкист был грузин с какой-то длинной фамилией, что больше подходила какому-то упырю, а не честному сержанту.
Вот тогда я поверил в наше братство — в интернационализм.
Немецкое наступление 1941 года и то, что я видел в освобожденных городах, уничтожало мою веру в интернационализм. И вот поляки, что воевали в своей форме, напоминавшей мне о Пилсудском, о позоре Красной Армии в 1920 году, который сами поляки называли не именем чужого позора, а «Чудом на Висле». Второго чуда не вышло, и мы стояли на Висле, наблюдая, как горит Варшава, а солдаты генерала Берлинга гибли в тщетных попытках закрепиться на том берегу.
У танков не было запаса хода, а в пехоте было по сто человек на батальон.
Я слушал танкиста и вспоминал о том, как плакали эти поляки, смотря на зарево на том берегу. Один из них выл как волк, смотря на отражение огня в воде. Я про себя думал, где он был в двадцатом году, том году, когда я еще не родился — с Пилсудским или с Тухачевским?
Тухачевский в то время уже умирал от рака в Кремлевской больнице, хотя этого, конечно, мы еще не знали. Черт знает, что он думал, читая донесения с фронта, когда русский маршал Жуков завершал его дело под Варшавой спустя четверть века.
Я потом читал воспоминания Тухачевского, явно написанные за него каким-то газетчиком. Воспоминания были гладкие и скучные — для тех, кто умел читать между строк, в них можно было уловить указания на то, как надо теперь относиться к прошлым войнам.