— Он опешил?
— Нет, он вообще вел себя очень достойно. Нисколько не суетился. Сказал: «Ну ничего, в следующий раз…» Потом сказал, что он готовит спектакль… «…О любви старого, мудрого человека к молодой девушке» — так он сказал… И предложил мне сыграть главную роль.
— Старого, мудрого человека?
Мы опять засмеялись. И наш смех нисколько не унижал Валиеса. Если кто-то третий, кто-то, следящий за всей подлостью на земле, слышал тогда наш смех, он наверняка подтвердил бы это — потому что нам было просто и чисто радостно оттого, что Валиес нам встретился, и что он во фраке, и что он такой славный… «Старый, мудрый человек…» И вот — молодая девушка в главной роли — рядом со мной. И я.
— Ну а после этого он предложил мне выйти за него замуж, — закончила Марысенька.
Я не стал спрашивать, как это было. Я просто смотрел на Марысеньку.
— А что я могла? — словно оправдываясь, ответила она на мой вопрошающий взгляд. — Я сказала: «Константин Львович, вы очень хороший человек. Можно, я вам еще позвоню?» Он говорит: «Обязательно позвоните…» И все, я убежала. Даже лифта не стала ждать…
— Сидит там, наверное, один, — неожиданно взгрустнулось мне. — Марысь… Ну выпила бы с ним бутылочку… Жалко тебе?
— Ты что? Нет, я не могу. Не могла. Нельзя. Ты что? Он мне предложил выйти замуж, а я стала бы там есть селедку под шубой.
— Там была селедка под шубой? — заинтересованно спросил я.
Мы снова засмеялись, теребя щенков, вертевшихся у нас в ногах.
— Есть хочу, — сказала Марысенька.
— Вот надо было у Валиеса поесть, — в шутку не унимался я. — Пойдем к нему вместе? Скажешь: вот ваш старый знакомый. Он пришел извиниться. И тоже хочет сыграть в спектакле…
— «Роль молодого, глупого человека…» — смеясь, продолжила Марысенька.
— Сядем за стол, поговорим, выпьем. Обсудим будущий спектакль. Да? Что там у него было на столе? Кроме селедки…
— Не было там никакой селедки.
— Но ты же сказала…
Мы были очень голодны. Почти невесомы от голода.
— Пойдем куда-нибудь? Я действительно захотела селедки. И водки с томатным соком. Это ужасно, что я хочу водки?
— Что ты. Это восхитительно.
Валиес стал звонить чуть ли не ежедневно. Иногда я брал трубку, и он, не узнавая меня и ничуть не смущаясь того, что трубку брал мужчина, звал ее к телефону, называя мою любимую по имени-отчеству. Он даже пригласил ее на свой день рождения, ему исполнилось то ли 69, то ли 71, но она не пошла. Валиес не обиделся, он звонил еще, и они иногда подолгу разговаривали. Марысенька слушала, а он ей рассказывал. «Может, он ей какие-то непристойности говорит?» — подумал я в первый раз, но Марысенька была так серьезна и такие вопросы задавала ему, что глупости, пришедшие мне в голову, отпали.
— Он рассказывает о том, что ему не дают ставить спектакль. Что его обижают. Ему не с кем общаться, — сказала Марысенька. — Он говорит, что я его понимаю.
Валиес вошел в обиход наших разговоров за чаем, а также разговоров без чая.
— Как там Константин Львович? — спрашивал я часто.
Марысенька задумчиво улыбалась и не позволяла мне острить по поводу старика. Я и не собирался.
Мне было по поводу кого острить и на кого умиляться. Бровкин вымахал в широкогрудого парня с отлично поставленным голосом. Мы с ним хорошо бузили — когда я изредка приходил хмельной, каждый раз он приносил мне палку, и мы ее тянули, кто перетянет. Он побеждал.
Его забрали первым — соседи сказали, что им в гараже нужен умный и сильный охранник. Бровкин им очень подходил, я-то знал. Вскоре те же соседи для своих друзей забрали Японку — она была заметно крупней малорослого Беляка, поэтому и выбрали девку. А Беляка в конце лета увез мужик на грузовике. Он высунулся из кабины в расстегнутой до пятой пуговицы сверху рубахе, загорелый, улыбающийся, белые зубы, много, — ни дать ни взять эпизодический герой из оптимистического полотна эпохи соцреализма.
— Ваши щенки? — спросил он, указывая на встрепенувшегося Беляка.
Неподалеку трусливо подрагивала хвостом Гренлан.
— Наши, — с улыбкой ответил я.
Он вытащил из кармана пятьдесят рублей:
— Продай пацана? Это пацан?
— Пацан, пацан. Я и так отдам.
— Бери-бери… Я в деревню его увезу. У нас уроды какие-то всех собак перестреляли.
— Да не надо мне.
Я подцепил Беляка и усадил мужику на колени, и в это мгновение мужик успел всунуть мне в руку, придерживающую Беляка под живот, полтинник, и так крепко, по-мужски ладонь мою сжал своей заржавелой лапой, словно сказал этим пожатием:
«У меня сегодня хороший день, парень, бери деньги, говорю». После такого жеста и отдавать-то неудобно. Взял, да.
— Марысенька, у нас есть денежки на мороженое! — вбежал я.
— Валиес умер, — сказала Марысенька.
— Что, невеста, осталась одна? — я гладил Гренлан.
Наконец она привыкла к тому, что ее гладят. Она хоть и озиралась на меня тревожно, но хотя бы не заваливалась на спину и не писалась. Весь вид ее источал необыкновенную благодарность. Я не находил себе места. Я пошел к Марысеньке. Она прилегла, потому что ей было жалко Валиеса. Поднимался по лестнице медленно, как старик. Тихо говорил: «Сегодня… дурной… день…» На каждое слово приходилось по ступеньке. «Кузнечиков… хор… спит…»: еще три ступеньки. И еще раз те же строчки — на следующие шесть ступенек. Дальше я не помнил и для разнообразия попытался прочитать стихотворение в обратном порядке: «…спит…хор… кузнечиков», но обнаружил, что так его можно читать, только если спускаешься.
Я помедлил перед дверью: никак не мог решить, как мне относиться к смерти Валиеса. Я же его видел один раз в жизни. Легче всего было никак не относиться. Еще помедлил, вытащив ключи из кармана и разглядывая каждый из ключей на связке, трогая их резьбу подушечкой указательного пальца левой руки.
В подъезде внезапно хлопнула входная дверь, и кто-то снизу сипло крикнул:
— Эй! Там вашу собаку убивают!
Я рванул вниз. Повторяемые только что строчки рассыпались в разные стороны. Вылетел на улицу, передо мной стоял мужик опойного вида — кажется, знакомый мне.
— Где? — крикнул я ему в лицо.
— Там… тетка… — Он тяжело дышал. — Там вот… — Он указал рукой. — Боксер…
Я сам уже услышал собачий визг и, рванув на этот визг сквозь кусты, сразу все увидел. Мою Гренлан терзал боксер — мелкая, крепкогрудая, бесхвостая тварь. В ошейнике. Боксер, видимо, вцепился сначала в ее глупую, жалостливую морду и порвал бедной псинке губу. Растерзанная губа кровоточила. Из раскрытого рта нашей собачки раздавался дикий визг, держащийся неестественно долго на одной ноте, на долю мгновения стихавший и снова возобновляющийся на еще более высокой ноте.
Неизвестно, как она вырвала свою морду из пасти боксера, но теперь, неумолчно визжа, Гренлан пыталась убежать, уползти на передних лапах. Боксер впился ей в заднюю ногу. Нога неестественно выгнулась в сторону, словно уже была перекушена. «Если я сейчас ударю боксера в морду, он отвалится вместе с ногой!» — в тоске подумал я.
Я огляделся по сторонам, ища палку, что-нибудь, чем можно было бы разжать его челюсти, и заметил женщину, жирную, хорошо одетую бабу, стоящую поодаль.
В руке у бабы был поводок, она им поигрывала. «Да это ее собака!»
— Ты что делаешь, сука? — выкрикнул я и отчетливо понял, что сейчас убью и бабу, и ее боксера.
Баба улыбалась, глядя на собак, и даже что-то пришептывала. Ее отвлек мой крик.
— Чего хотим? — спросила она брезгливо. — Развели тут всякую падаль…
— Сука, ты сама падаль! — заорал я, схватил с земли здоровый обломок белого кирпича, сделал шаг к тетке, сохранявшей спокойствие и брезгливое выражение на лице, но потом вспомнил о своей сучечке терзаемой.
Не выпуская из рук обломка, я подскочил к собакам и со всей силы, уже ни в чем не отдавая отчета, пнул боксера в морду. Боксер с лязгом разжал челюсти и, чуть отскочив, встал боком ко мне. Мне показалось, что он облизывается.
— Не тронь! Я на тебя его натравлю, подонок! — услышал я голос бабы.
Не обращая внимания на крик, я бросил кирпич и попал собаке в бочину.
— Есть! — вырвался у меня хриплый, безмерно счастливый клич.
Боксер взвизгнул — как харкнул, и рванул в кусты. «Надеюсь, я отбил ему печенку…»
Я не успел заметить, куда делась Гренлан, помню лишь, что едва боксер выпустил ее, она, ступая на три лапы, поковыляла куда-то, в смертельном ужасе торопясь, оборачиваясь назад и вращая огромными глазами. Четвертая ее лапа хоть и не отвалилась, но была так жутко искривлена, что даже не касалась земли.
Тетка орала на меня хорошо поставленным голосом. Я не разбирал, что она орала, мне было все равно. Я нашел брошенный кирпич и повернулся к ней, подняв мелко дрожащую руку, сжимая обломок.