У Адамсов в Бостоне было очень мало родни, зато у Бруксов чрезвычайно много, и блестящей — в основном среди новоанглийского священства. Даже в обществе более обширном и старинном, чем бостонское, нелегко было найти семью с тремя зятьями, столь широко известными и учеными, как Эдуард Эверет, доктор Фротингем и мистер Адамс. В равной мере нелегко было найти семью, где семеро молодых мужчин — братьев и свояков — были бы все так непохожи друг на друга. Несомненно, все они несли на себе печать Бостона, на худой конец, Массачусетского залива, но каждый со своим оттенком, что делало их весьма отличными друг от друга. Мистер Эверет вписывался в атмосферу Бостона не лучше, чем мистер Адамс. Один из самых целеустремленных бостонцев, он сумел рано оторваться от накатанной колеи, променяв кафедру священника унитарианской церкви на место в конгрессе, где оказал неоценимую поддержку правительству Дж. К. Адамса, в результате породнившись с сыном президента, Чарлзом Фрэнсисом, который женился на младшей свояченице Эверета — Абигайл Брукс. Крах политических партий, которым ознаменовалось президентство Эндрю Джэксона,[40] расстроил не одну многообещающую государственную карьеру, в том числе и карьеру Эдуарда Эверета, но с приходом к власти партии вигов он сумел оправиться и получил назначение послом в Англию, вернувшись на родину в ореоле европейской известности и с неоспоримым правом считаться лучшим — исключая разве Дэниела Уэбстера[41] — оратором и почетным представителем города Бостона. Второй свояк, доктор Фротингем, принадлежал к тому же, что и Эверет, священническому клану, но по манере поведения меньше напоминал священника. Оба они имели мало общего с мистером Адамсом, который был младше их годами, находился под сильным влиянием своего отца и унаследовал существовавшую вражду между Куинси и Стейт-стрит; впрочем, личные отношения, насколько мальчик мог судить, оставались дружескими, и зимой из воскресенья в воскресенье целая орава кузенов заполняла Первую церковь, где они сладко дремали под проповедь дяди Фротингема, не давая себе труда вникать в ее смысл и значение для собственной персоны. На протяжении двух сотен лет в стенах Первой церкви мальчишки всегда более или менее сладко дремали под почти повторявшие друг друга проповеди, смутно осознавая сущую в мире вражду; но вражда так никогда и не иссякала, а мальчишки вырастали и, получая ее в наследство, сами в нее включались. Поколение тех, кто сражался в 1812 году, к 1850-му уже почти исчезло; смерть свела их счеты на нет; распри Джона Адамса и стычки Джона Куинси Адамса уже утратили личный характер; игра считалась оконченной, и Чарлз Фрэнсис Адамс мог бы вступить в свои наследственные права на политическое лидерство, перехватив его у Уэбстера и Эверета, опередивших его по старшинству. Ему было естественнее, чем Эверету, иметь дело со Стейт-стрит, но Чарлз Фрэнсис не пошел по этому пути, а, свернув в сторону, возобновил давнюю войну, развязанную еще в 1700 году. Иначе он не мог поступить. Сын и единственный представитель рода Дж. К. Адамса, чьи дела еще были свежи в памяти американского народа, он не мог идти на сговор с поборниками рабства, а в Бостоне преобладали интересы поборников рабства. В своем выборе мистер Адамс руководствовался, без сомнения, не только унаследованными принципами, но и собственными; даже его дети, у которых пока еще не было никаких принципов, тоже не пошли бы за мистером Уэбстером или за мистером Сьюардом.[42] Протекции, которые они бы тем самым приобрели, не возместили бы даже частично уважения, которое бы они потеряли. Они были противниками рабства от рождения, как от рождения носили имя Адамсов и считали Куинси своим отчим домом. И как бы ни томило их желание обосноваться на Стейт-стрит, они знали: Стейт-стрит никогда не будет полностью доверять им, как и они Стейт-стрит. Будь Стейт-стрит самим царствием господним, они все равно жаждали бы его напрасно, и тут даже не требовался Дэниел Уэбстер в роли архангела с пламенеющим мечом, чтобы прогнать их от заветных врат.
Время и опыт, меняющие все представления о жизни, изменили вместе с другими и эти, научив мальчика Генри тоньше судить о вещах, но даже в свои десять лет он твердо знал, как ему следует смотреть на Стейт-стрит только с выражением непримиримости на лице и только с каменным сердцем. Его воспитание неотвратимо толкало его в сторону пуританского образа мыслей и поведения. Обстоятельства, определившие начало его пути, как и пути его прадеда-патриота, когда тот был в том же возрасте, мало чем различались. Год 1848-й во многом повторял год 1776-й,[43] так что между ними напрашивалась параллель. И параллель эта, в аспекте воздействия на воспитание, полностью подтвердилась, когда несколько месяцев спустя после смерти Джона Куинси Адамса противники рабства, собравшись в Буффало на съезд, учредили новую партию[44] и выставили своих кандидатов на ноябрьские всеобщие выборы: в президенты — Мартина Ван Бюрена,[45] в вице-президенты Чарлза Фрэнсиса Адамса.
Для американского мальчишки тот факт, что его отец выставил свою кандидатуру на государственный пост, был событием, которое на время затмевало все остальное. Но 1848 год и без того решительно определил мальчишеский путь на двадцать лет вперед. Свернуть с него было некуда никаких боковых тропок. 1848 год наложил на американцев почти такую же неизгладимую печать, как 1776-й, только в восемнадцатом, как в любом другом более раннем веке, ей не придавали значения: печать как печать; ее носили все, меж тем как от тех, чья жизнь пришлась на 1865–1900 годы, требовалось сначала освободиться от старого клейма, а затем принять новое, присущее их времени. И это служило воспитанию ума и сердца.
Чужеземцам, иммигрантам, людям, занесенным в страну случайным ветром, ничего не стоило сменить вехи, но тем, кто был проникнут духом старого пуританизма, перемены были не по нутру. Почему? Ответ звучал достаточно убедительно. Пуритане считали свой образ мысли выше, свои нравственные законы чище, чем у тех, кто прибыл позднее. Так оно и было. Никакими силами их нельзя было убедить, что нравственные законы здесь ни при чем, что утилитарная мораль так же хороша для них, как и для тех, кто лишен божьей благодати. Природа наделила Генри характером, который в любой предшествующий век сделал бы из него священника; вера в догму и идеи a priori[46] была у него в крови, и ему даже не требовался столь мощный взрыв, каким было движение против рабства, чтобы вернуться с пуританству с неистовством, равным неистовству религиозного воина.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});