– А что такого Маклин по правде-то наговорил? – чуть ли не хором спросили мы с Энтони. Хамберстолл рассказал немного. Вряд ли это стоит публиковать на обозрение всего набожного послевоенного мира без цензуры.
– А кем по правде был ваш старший сержант до войны? – спросил я под конец.
– Старшим бальзамировщиком в большой похоронной фирме где-то в Мидлендс, – ответил Хамберстолл. – И конечно, когда ему представилась возможность, он своего не упустил. Помню, он тогда пришел рано поутру и все губы облизывал.
«На этот раз ты попался, – говорит он Маклину. – Теперь никуда не денешься, профессор».
«Как так, ваша доблесть? – Маклин ему. – За что?»
«А за те не-пре-станности, которые ты написал на десятидюймовке!» – отвечает старшой. А это у нас была такая Шкода, я про нее еще не рассказывал. Мы ее называли «Кровавой Элизой». У нее опорная плита совсем стерлась и пропускала сильно. Я по лицу Маклина понял, что старшой где-то прокололся, но он ему только и сказал, что «отлично, майор, давайте это обсудим в учительской». Старшой и так-то не выносил, когда Маклин начинал с ним свысока разговаривать, а тут вообще обозлился и пошел прочь, громыхая что твоя рында в шторм, как на флоте говорят. А Маклин сразу ко мне кинулся и стал спрашивать, что я такого сделал. Он всегда как чуял, что у меня на уме: читал меня как раскрытую книгу. А я всего-то и сделал, что орудия мелом чистил, – а я уже говорил, что он был ответственным за чистку. Хэммик никогда не возражал, чтобы мы на пушках писали, кто что хотел. Он говорил, это подогревает интерес к работе. Ну мы все и писали, кто во что горазд, и на казенниках, и на лафетах, и на опорных плитах.
– А что вы там писали? – хитро спросил Энтони.
– Ой, да что обычно пишут, мол, как «Кровавая Элиза», или там «Джим-плевака», мы так обозвали девятидюймовку, себя чувствует сегодня, ну, всё такое. Но в то утро я постоял там, подумал, ну и решил… наверное, я больше всего хотел Маклина порадовать, так мне сейчас кажется… что пора уже джейнитам показать себя. Я взял и перекрестил их всех три по-своему. «Джим-плевака» стал у меня «Преподобным Коллинзом», – это тот священник, о котором я вам уже рассказывал, – а корабельная пушка с обрезанным стволом стала у меня «Генералом Тилни», потому что уродливее нее я сроду ничего в жизни не видел. А наша Шкода, – и вот тут-то я как раз и прокололся, по-моему, – стала «Леди Кэтрин де Блев». Я тут же признался Маклину во всем. А он меня только по плечу похлопал:
«Достойно, – сказал он. – Ты у нас прямо взошел, как зелень, и показал плод. Ты добрый джейнит. Но вот с орфографией ты явно напутал, – и тут он даже по ляжке себя хлопнул. – Поэтому наш достославный старший сержант и впал в подозрения. Или ты все-таки написал „Де Бург“? Или нет?».
Я ему признался как на духу, и он помчался к Шкоде, чтобы поправить слово, а когда вернулся, сказал, что там уже Гусак успел побывать и все поправить. Но нам теперь так и так придется идти к майору на рапорт после обеда. Мы и пошли. Хэммик развалился в одном кресле, Мосс – в другом, а перед ними стоял старший сержант и докладывал, что обвиняет Маклина в том, что тот писал на службе непрестанные выражения на боевом орудии. Но как только выяснилось, что это я, а не Маклин, это сделал, старшой как-то сразу весь обмяк и растерялся. Он настолько запутался, что не нашел ничего лучше, чем начать убеждать Хэммика в том, что нельзя поддерживать в части дисциплину, если не устраивать примерные наказания, и для этого как раз подходит Маклин, конечно.
– Да уж, я знаю, как это бывает, – презрительно ухмыльнулся Энтони. – И хуже всего, что все оказывается правдой.
– Но Хэммик довольно резко призвал его к порядку и прочитал нотацию о законах военного времени, которые должны быть еще справедливее, чем на гражданке.
– Боже мой! – презрительно воскликнул тут Энтони.
– Так все и было.
«По неписаному закону частей тяжелой артиллерии, – продолжал Хэммик, – батарейным расчетам не возбраняется писать на орудиях при условии соблюдения пристойности при письме. Однако, с другой стороны, нами еще не были разработаны ограничения и составлены списки должностных лиц и прочего персонала, имеющего на это право. Моя точка зрения заключается в том, что данное право должно быть сохранено исключительно для боевого и строевого штатного состава».
«С разрешения высокого суда, – вмешался тут Мосс, тоже судейский по профессии, – я бы попросил слова для прений по данному вопросу. Подсудимый находится относительно судопроизводства в штатно не определенном и сомнительном, с точки зрения юрисдикции суда, положении, а также не имеет в данном суде законного и полномочного представителя».
«Ну и отлично, – заключил Хэммик. – Итак, подсудимый Маклин оправдан».
«Но с разрешения вашей чести, – добавил Мосс, – я намерен доказать, что он является соучастником совершенного деяния».
«Как вам будет угодно, – ответил Хэммик. – Но тогда не сообщите ли вы высокому суду, кто в таком случае принесет нам, черт возьми, портвейна, которым я бы желал в настоящий момент проставиться?».
«Нет возражений, – согласился Мосс. – Суду предлагается направить подсудимого для исполнения данного распоряжения под непосредственным надзором высокого суда».
Хэммик тоже не возражал. Маклин пошел принес всем портвейна, и сержант тоже получил стакан. Хэммик и Мосс продолжили спорить, могут ли нестроевые, раненые и больные служащие тоже писать на пушках. Хэммик в итоге совсем запутался, но потом сказал, что он тут старший офицер – ну и всё. В общем, нас с Маклином сурово отчитали за присвоение себе прав строевого личного состава, а сержанту сказали, что если он хоть еще раз нас за такими делами застанет, то пусть обходится с нами по всей строгости и по совокупности проступков. За это время они уже пропустили по паре стаканчиков и развеселились. Потом пришла моя очередь, и пока Маклин бегал им за чаем, Хэммик меня провел по всем джейнитским степеням до самого верха. Вряд ли такое у меня в жизни еще повторится.
– Хорошо, но что ты им сказал? – вмешался Энтони. – Я за твоим враньем не поспеваю.
– А тут и врать-то нет причины. Я им рассказал, что как глянул на зияющий ствол Шкоды, так сразу и подумал про леди де Блев. Они это приняли как должное, но указали мне на несправедливость, совершенную в отношении генерала Тилни. Они настаивали, что флотскую пушку надо было назвать «Мисс Бейтс». Я сказал, что так-то оно так, да уж больно генерал противный, – вот я и решил, что или никак ее не называть, или «Генералом Тилни». А вот в случае «Преподобного Коллинза» – девятидюймовки – они даже не нашли, к чему придраться, все было правильно.
– И ты с ними просто так болтал про все это? – рыжие брови Энтони поползли на лоб.
– Ну, я попутно еще помогал Маклину разливать чай, а так – да, болтал. Я так понял, что это они мне экзамен устраивают, вот и старался показать, что я настоящий джейнит.
– И… и что они тебе сказали потом?
– Они сказали, что мы оба проявили себя с наилучшей стороны. А поскольку я не пью, они мне отсыпали где-то под сотню сигарет.
– Господи! – снова воскликнул Энтони. – Ну у вас и батарея была!
– Да пробы ставить негде. Я б ее ни на какую другую не сменял.
Хамберстолл с тяжелым вздохом помог Энтони вставить органную панель на место. Мы все посмотрели на нее с минуту, восхищаясь результатами работы, пока Энтони убирал в карман свой тайный раствор в маленькой табакерке. Я так заслушался Хамберстолла, что забыл о своей работе, и Энтони тихонько вытащил у меня из-под руки подвеску Секретаря и тряпку. Хамберстолл гляделся в ореховую панель, как в зеркало.
– Ну… почти… – подытожил он, склонив голову набок. – Если только безопасной…
– Никогда не слышал про такое в армии, – сказал Энтони. – Ну, может, в гражданских силах безопасности только…
Как и предсказывал брат Берджес, глядя в панели органа, теперь можно было бриться чем угодно.
– А ты с ними потом встречался? – спросил Энтони Хамберстолла.
– Да не осталось почти никого, не с кем встречаться-то. В артиллерии оно как? Или грудь в крестах, или голова в кустах. Ну вот у нас голова в кустах и оказалась, не повезло нам.
– Ну ладно, ладно, ты-то вон, гляжу, живой… – твердо, но ласково сказал Энтони. Но Хамберстолла это не утешило.
– Это так, но знаешь, иногда думаю, а как оно лучше бы было? – вздохнул он. – Я нигде так счастлив не был, как там, ни до, ни после. Когда гансы перешли в наступление в марте восемнадцатого, тут нам и настал конец. Кто ж знал? Нас как раз перевели почти в самый тыл на переформирование и починку, а наш старый паровоз, который таскал нас туда-сюда по ночам, как раз тоже угнали на ремонт. Мы даже маскировочные сетки поснимали, разве что Хэммику оставили. Он тогда сказал бригадиру, что не знает, что там они себе думают в штабе армии, но он как ведущий адвокат по бракоразводным делам не даст им отнять у себя последний аргумент. Вот у него одного и осталась маскировочная сетка в узенькой траншее за колючкой рядом с лесом, он эту сетку сам проверял. Тряпичные листья на ней пооблетели, да еще она и клеевой краской на солнце воняла жутко. Но зато было похоже, что идешь как будто по театру за кулисами. И я был там счастлив, счастлив! Думаю, если б нас вовремя переставили на гусеницы, как теперь делают с шестидюймовыми гаубицами, то они б нас хорошо запомнили. Но у нас на батарее было только лабасовское старье, которое прицепляли к паровозам и гнали по рельсам, к концу войны оно только в переплавку и годилось. Ну и, если честно, попали мы тогда, господа – то есть братья!