из тех, кто после распада СССР провозгласил себя «демократами», вскоре стали восприниматься обществом как лжецы и воры [Fish 2005: 132]. Наконец, когда «переходный период» обернулся «перманентным кризисом», простые люди оказались заняты борьбой за выживание и приобретением «опыта существования в эпоху постсоциалистического упадка» [Shevchenko 2009][13]. Когда стало полегче и доходы немного выросли, люди предались безудержному потреблению всех тех товаров, которые были недоступны в советское время [Chebankova 2011].
Нас заботит происходящее в обществе, но в первую очередь мы заняты решением личных проблем. Время и внимание, которые мы можем потратить на то, чтобы не принимать на веру чужие мнения, ограничены [Липпман 2004: 74].
Когда возникали проблемы, люди пытались решить их неофициально и незаметно, при помощи своих друзей и знакомых, как делали всегда [Petukhov2006; Clement 2008:69-73]. Хотя подобные связи могут обладать определенным потенциалом гражданского участия [Gibson 2001], большинство наблюдателей считает их препятствиями на пути к демократизации. Большинство россиян по-прежнему считают для себя неприемлемым открыто участвовать в политической жизни. Это «грязное и безнравственное занятие» [Shomina et al. 2002: 265]. М. Говард подробно описывает эту «слабость гражданского общества», характерную для всей посткоммунистической Европы:
Здесь между частной и общественной деятельностью до сих пор гораздо меньше точек пересечения и взаимодействия, чем в обществах других типов, поскольку тесные семейные и дружеские связи считаются по определению обособленными от более широкой общественной, подконтрольной государству деятельности и антагонистичными ей. <…> В общественной сфере по-прежнему представлено очень мало гражданских объединений, а посткоммунистическое население почти не имеет (и не хочет иметь) контакта с организациями, через взаимодействие с которыми оно могло бы приобрести своего рода общественные «гражданские навыки», полезные для общества и демократии [Howard 2003: 154-155].
Другие ученые пришли к аналогичным выводам относительно России и большинства стран, вышедших из состава СССР [Bashkirova 2001; Fish 2005; Hedlund 2008; Ledeneva 2006; Rimskii 2008]. Во всяком случае, общая картина ухудшается. Несколько лет назад Дж. Джонсон и А. Сааринен оценивали российское гражданское общество путем исследования женских кризисных центров, зависящих от поддержки НПО, и пришли к выводу, что движение «задыхается в недружелюбном окружении» [Johnson, Saarinen 2011]. Рассматривая вопрос в национальном масштабе, «Фридом хаус» («Freedom House») классифицирует Россию как «консолидированный авторитарный режим» и понизила ее общий рейтинг за 2013 год из-за «упадка гражданского общества» [Nations 2014].
Но надо ли нам искать нечто, называемое гражданским обществом?[14]И как бы оно могло выглядеть? Более продуктивным представляется рассмотреть то, что можно было бы назвать деятельностью гражданского общества, когда граждане самоорганизуются, чтобы изменить или повлиять на исход событий, вызвавший у них недовольство. Именно так, по мнению Дьюи, появляется общество [Дьюи 2002: 7-30].
Общество состоит из всех тех, кто испытывает воздействие косвенных последствий [чужих] трансакций до такой степени, что возникает насущная необходимость держать их под систематическим контролем [Дьюи 2002: 15-16][15].
Однако необходимая предпосылка для формирования общества, способного действовать, – адекватное понимание причин «трансакций», повлекших за собой нежелательные последствия. Липпман высмеивал «общепринятый идеал всевёдущего гражданина», притом что в действительности общественно-политические процессы, влияющие на жизнь обывателей, «большей частью невидимы» [Lippmann 2009:11 ]. В России испокон веку стояли два ключевых политических вопроса: «кто виноват?» и «что делать?». Как правило, если виновный не найден, то ничего и не поделаешь. Примером может служить вопиющая проблема невыплаты заработной платы в 1990-е годы. Вероятно, ее можно было бы счесть доказательством отсутствия в России гражданского общества. Однако Д. Джавелин [Javeline 2003] в своем важном исследовании установила: люди не могли организовываться и принимать меры главным образом потому, что не знали, кого винить.
Москвичи и другие жители столицы часто называют Москву «большой деревней». В действительности это далеко не так; население города – около 12 000 000 человек – превышает население многих государств. Но основная часть его жителей проживает на относительно небольшой территории. До присоединения в 2011 году Новой Москвы (части территорий Московской области) столица являлась столь же густонаселенной, как Гонконг [Argenbright 2011]. Около 95% ее населения по-прежнему сосредоточено в Старой Москве. Прозвище Большая деревня сохраняется, возможно, потому, что человек может ощутить себя лично знакомым с большей частью города. Москвичи, вероятно, знают родной город куда лучше, чем остальную страну – самую большую в мире. Московские градоначальники и другие влиятельные лица, как правило, пользуются известностью, не в последнюю очередь потому, что столичные события освещаются средствами массовой информации подробнее, чем новости любого другого российского региона.
И Дьюи, и Липпман пытались понять, как переход от демократии небольших поселений, наподобие той, которую идеализировал Т. Джефферсон, к «Великому обществу», сформированному международными связями, укрепившимися в «век машин», повлиял на реалии и потенции демократического государства и общества. Оба прагматика были единодушны в том, что можно выразить словами Липпмана: «Главная проблема самоуправления – проблема оперирования невидимой средой» [Липпман 2004: 363]. Москва – не деревня, в которой можно лично знать обо всем происходящем; это мировой город XXI века. Однако человек в хорошей физической форме может обойти Старую Москву всего за день. И как покажет, я надеюсь, данная работа, СМИ, особенно ведущие газеты, действительно освещают для внимательного читателя многое из того, что происходит в столице. В Москве, в отличие от России в целом, гораздо легче установить, «кто виноват», если что-то идет не так. А поскольку жители лучше осведомлены о проблемах, существующих у них под боком и непосредственно влияющих на их жизнь, они с большей вероятностью сумеют определить, «что делать».
Он [теоретик демократии] был поглощен одним интересом: самоуправлением. Человечество же интересовалось огромным количеством вещей: порядком, правами, процветанием, звуком и изображением. Оно стремилось разными способами избежать скуки <…> А так как искусство самоуправления не является врожденным инстинктом, то люди и не стремятся к самоуправлению как к таковому. Они стремятся к самоуправлению ради результатов, к которым оно ведет. Именно поэтому импульс самоуправления всегда бывает наиболее сильным, если он выливается в протест против плохих условий существования [Липпман 2004:294].
Недвусмысленный уклон путинского правления в сторону авторитаризма не покончил с политикой в российских городах. Чтобы увидеть это, нужно переключить внимание с того, чего нет, на то, что есть. Выяснилось, что недостаточно одних лишь личных связей для решения проблем, вызванных городской реконструкцией, особенно в Москве, где «градостроительство» развивалось наиболее быстро и масштабно. Этот процесс нарушил привычный уклад жизни людей, и, каким бы «неестественным» это ни казалось, многие осознали, что обязаны заявить публичный протест [Clement 2008: 75-76].
Российский исследователь утверждает,