обратились сплошным пятном красным. Закричал Семен от боли невыносимой: «За что, братцы? Мишаня, нешто ты мне «языка» того простить не можешь?»
– «Не в «языке» дело, зяма, а в тебе, брат, в тебе. Ну, чего ты на рожон прешь? Костлявая тебя не привечает, так ты сам за ней приударить решил? Я эту болезнь пехотную за неделю чую. От нее лучшего средства, чем ременная терапия не существует – это еще отцы наши в первую войну знали. Через ремень мозги либо напрочь съедут, либо на место встанут. Хлебни-ка вот негрустинчику, да до утра оклемывайся».
Потом Сема часто вспоминал эту порку. Вспоминал и удивлялся – неужели это он, гвардейский разведчик Семен Заварзин сам себе смертушку уготавливал, да еще «подвигом» каким-то прикрывался. А дружку своему беззаветному, за порку ту приснопамятную, Сема стал считать себя обязанным по гроб жизни. Ведь отстал-таки от него Бауэр, не приходил больше. Мало-помалу стала отогреваться душа солдатская. Война – войной, но и на фронте нет-нет, да и выпадет минутка затишья, когда оторвет солдат глаза от кутерьмы кровавой, обернется по сторонам и, вдруг, обрадуется свету белому, щебету птичьему и травам зеленым. Вспомнит он, что где-то далеко-далеко на смоленской земле, с именем его встает и с именем его засыпает родная его мати, ощутит всем своим существом, ею в свет препровожденным, как гонит от него костлявую горячая ее молитва.
А еще – Мишаня…. Где еще встретишь такую душу щедрую, на все обиды не ответную, но изъяна лживого никому не прощающую. А если и стырит что, так не из корысти вовсе, а азарта ради, и для того, чтобы у всех смертных шансы уравнять.
С костлявой у Мишаньки отношения были свои, особенные. Не то, чтобы он от ее ухаживаний бегал, нет. Просто, он ей свиданку назначал если уж не на родном погосте, то, на крайний случай, где-нибудь в Берлине. Она вроде бы и согласилась, да передумала и на свой лад все перекроила. И гнездышко для встречи отвела самое наипрекраснейшее.
Весь Мемель прусский полыхал пожаром, взирал на входящих наших бойцов пустыми глазницами оконных проемов полуразрушенных зданий, а этот флигелек выглядывал из садика чистыми окошками с занавесочками, хвастался новой черепицей. Тут бы и насторожиться Мишане, заподозрить подвох коварный, да уж больно этот флигелек на детскую сказку был похож. Поддался Мишанька сказочному очарованию, решил мечту свою детскую пальцем потрогать, побежал по аккуратной гравийной дорожке, взлетел на крылечко расписное и скрылся за дверью. Минуты не прошло, как вылетели стекла в окнах от взрыва нешуточного, и флигелек враз потерял свое очарование.
Нёсся Сема к флигельку, не чуя под собою ног, тешил надежду, что обойдет лихо друга закадычного, а, влетев в оконный проем, застал Мишаню ползающим по полу. Мишаня с пола потроха свои собирал и деловито складывал их в брюшину, как в портфель распахнутый.
– «Зяма… возле шкапчика посмотри…, не осталось ли чего… Мне ливер мой… коновалам нашим… по описи сдавать надо будет… Они недостачу враз предъявят…».
Возле «шкапчика» чисто было – все подобрал Мишаня, вместе со стеклом битым и крошкой кирпичной валом в себя сложил.
Больно было Мишане, очень больно и силы уходили куда-то. От того и слова он из себя с трудом вытаскивал и как кирпичи к ногам Семиным складывал: «Зяма…. Слышишь меня, зяма…? Понял я про твоего первенца…. У того « языка»… на ксиве… в имени видно было одну букву…, а букв всех было не четыре…, пять…. Не Пауль он был…, Петер…. У нас ведь тоже…, если близнецы народятся …, то их обязательно в Петра и Павла окрестят…. Выходит ты на время близнецов разлучил…, а потом опять… вместе свел».
Замолчал Мишаня, дышал хрипло, силы собирал, еще что-то сказать хотел: «Зяма, зяма…, а фраер-то по ихнему… значит… вольный. А я кто?… Фраер что-ли?».
Опять замолчал Мишаня, дышал тяжко, силился сказать что-то, потом вдруг засветился улыбкой мечтательной и снова из себя кирпичи вытаскивать стал: «А у всех берлинских фраерков… лопатники… из чистой крокодиловой кожи…». Сказал, да так и затих с мечтательной улыбкой на лице. Ни дать – ни взять – дите малое, которому маманя пообещала, что ежели уснет, купит ему назавтра лошадку раскрашенную. Будет тебе конек расцвеченный, будет тебе и пряник с изюмом, а кошелек тот крокодиловый я тебе мигом доставлю. Только не умирай, Мишаня, не умирай!!!
Да не послушал Мишаня друга своего. Заерзал, заерзал ногами, будто кандалы с себя стаскивал, к жизни земной его приковавшие, а вместо них натянул на себя пепельное то покрывало.
Завыл Сема воем звериным. Возил кулаком по скулам, размазывая по лицу грязь, вперемешку со слезой обильной, материл последними словами санитаров, сдуру вздумавших Мишаню вперед головой выносить. Потом уже, как в бреду, яростно махал лопатой, готовил купель посмертную для своего друга-сотоварища, в которой обрел он братьев своих. А братьев тех на добрый батальон набиралось. Горстями сыпал Сема на тела братьев землицу чужую, насыпал курган высокий, глушил спирт дозой немереной, опустошая запасы медсанбатовские, пытаясь унять боль в сердце своем – не унималась боль.
Да ведь фронт не ждал, катил напористо по германской земле, спешил. А спешить было куда – уже маячила на горизонте платком цветастым, звала в свой хоровод нашего солдата, сулила венец славный та, единственная, из всех девиц наипрекраснейшая, всем невестам невеста – Победа. И не было на земле преграды, способной остановить неуемную силу русского устремления к Победе. Скорей, скорей – на Берлин!
После Кенигсберга у фрицев сплошного фронта уже не наблюдалось – одни укрепрайоны с наспех сооруженной фортификацией. Да и сам фриц уже не тот был. Дрался яростно, но ярость эта была яростью загнанного в угол волка, который об атаке уже и не помышлял. Вся его тактика на оборону была нацелена, да на то, чтобы время потянуть. Хуторок тот неприметный разведчиков и не интересовал вовсе – просто у них маршрут через него проходил. Хаус, который при хуторе был, обыскали, как полагается и пошли дальше. Тут-то с чердака и саданула по бравым гвардейцам пулеметная очередь. А пуля – она, как известно, дура. Спрашивать и предупреждать никого не стала, просто взяла да и прошила Сему навылет. Убить – не убила, а в госпиталь надолго уложила. Вот так оно и вышло, что неожиданно для него самого, война для Семена на том хуторе и закончилась.
Ой, ли! Так уж и закончилась? Закончилась или нет – про то у фронтовиков