С Афранием Бурром у них никогда не было дружбы, но они вполне понимали друг друга и держались вместе. Вообще-то Сенека был чужд ревности, но порой в присутствии Агриппины и Бурра невольно представлял их в постели, потом никак не мог отвязаться от этих видений, и ему делалось больно.
Как-то он спросил Агриппину:
— Скажи, ты еще хоть сколько-нибудь любишь меня?
Спросил словно бы в шутку, но с внутренним трепетом и, глядя на нее, ждал ответа.
Она посмотрела в ответ с удивлением, сказала, едва шевеля своими чувственными губами — с возрастом она казалась еще чувственнее:
— О, Анней, всегда и навеки!
Он знал цену этим словам, но ему все равно было приятно. Она провела пальцем по его подбородку, и он, сам не зная зачем, вдруг спросил:
— А Бурр? Тоже всегда и навеки?
Она не смутилась, ее вообще трудно было смутить. Ответила с присущей ей обезоруживающей простотой:
— Нет, Анней, меня всегда раздражала его культя, ч постоянно натыкалась на нее в самые ответственные моменты.
Но, как бы там ни было, положение Сенеки при молодом императоре в первые годы правления казалось почти незыблемым. Он и сам стал верить в это: их тройственный союз — его, Агриппины и Бурра — это такая крепость, которую невозможно ни взять, ни разрушить. Порой ему представлялось, что они единый организм, хотя это звучит двусмысленно. Молодой император не внушал никаких опасений — он жил своей жизнью и, кажется, вовсе не интересовался государственными делами и прочностью своей власти. Облачившись в одежду простолюдина, он с друзьями шатался по притонам, и не было ни одной грязной дыры, где бы они не побывали. Они развлекались с блудницами, затевали драки на ночных улицах Рима — били сами, бывали биты — короче говоря, ничего особенного, обычные утехи молодых людей, переполненных дурной энергией.
Казалось, что молодость, перебесившись, отдаст свои права спокойной зрелости. Но год шел за годом, и не только ничто не менялось к лучшему, но порок неумолимо затягивал Нерона, пока «он сам не сделался воплощением всех пороков.
Мать женила его на Октавии, желая утихомирить, но это не помогло: Октавия ему быстро надоела, а на упреки матери он отвечал, что с нее достаточно и звания супруги римского императора. В год женитьбы он увлекся вольноотпущенницей Актой и так к ней привязался, что решил развестись с Октавией. Он даже пытался подкупить нескольких сенаторов, чтобы они засвидетельствовали прилюдно, что Акта царского рода. С большим трудом Агриппине и Сенеке удалось уговорить его отказаться от этого безумного плана.
Еще не расставшись с Актой, он увлекся мальчиком Спором, сделал его евнухом и объявил, что желает жениться на нем. Мать пришла к Нерону и потребовала, чтобы он положил конец этому позору. Выйдя из себя, она обзывала его всякими поносными словами — ее крик был слышен во многих покоях дворца. Во время этой сцены Сенека сидел за ширмой у двери и подглядывал в щель тяжелых гардин. Сначала Нерон слушал молча и, казалось, чувствовал себя виноватым. Впрочем, он стоял спиной к матери, и Сенека не мог видеть его лица. Агриппина же, взмахивая руками, осыпала его все новыми и новыми оскорблениями. И вдруг, когда она выкрикнула, что он гнусный выродок, он медленно к ней обернулся. Лучше было бы не видеть такого его лица — оно стало страшным. Агриппина запнулась на полуслове, и воздетые над головой руки медленно опустились.
— Я император Рима! — произнес он в наступившей тишине, с каменным лицом, даже, кажется, не пошевелив губами.— Я император Рима,— повторил он, чуть возвысив голос, и вдруг спросил, подняв руку и указывая на Агриппину пальцем: — А ты кто, женщина?
— Я твоя мать! — заявила Агриппина, гордо вскинув голову, но Сенеке почудилось, что в голосе ее не было достаточной уверенности.
Словно в подтверждение этому Нерон спросил:
— Ты уверена?! — И добавил, так как она промолчала: — Я не уверен. Уйди!
И тут случилось невероятное: не сводя глаз с сына, Агриппина стала отступать и, ткнувшись спиной в дверь, вышла. Губы Нерона раздвинулись в нехорошей улыбке, и в единое мгновение Сенека понял, что Агриппина обречена. Он замер.
Глава пятая
Тогда же Сенека почувствовал, что это начало конца. Трудно было предположить, может ли его что-то спасти или не может. Агриппина имела власть над Нероном только до тех пор, пока он ей это позволял. Настало время, когда он не позволил, и возвращения к прежнему положению быть не могло. Это обстоятельство Сенека осознавал вполне, и строить иллюзии на сей счет было и бессмысленно, и опасно. Вопрос состоял в том, что же делать теперь ему самому.
Он не впервые в жизни вставал на сторону сильного и не считал это предательством. Более всего в жизни он доверял не чувствам, а здравому смыслу, следовательно, и сейчас ему необходимо было поступить здраво.
Нерон победил, и он встанет на сторону Нерона. Пока еще он имеет влияние на императора. Другое дело, сколь долго он будет иметь это влияние и насколько оно окажется сильным.
Встать на сторону Нерона значило выступить против Агриппины. Но он не хотел выступать против нее: не потому, что до сих пор еще любил, а потому, что понимал: после нее настанет его очередь — Нерон пойдет до конца, и Сенеке вряд ли удастся выйти из игры. Значит, чем дольше продержится Агриппина, тем дольше продержится и сам Сенека. По крайней мере, это выигрыш во времени. Правда, говорить о выигрыше во времени, когда тебе шестьдесят пять лет, несколько опрометчиво, но все же.
В последнее время, после того памятного разговора матери с сыном, Сенека избегал встреч с Агриппиной. Он видел, что так же поступает и Афраний Бурр. Значит, все правильно и Бурр мыслит в том же направлении, что и он, Сенека.
Однажды Нерон позвал его к себе и, глядя в окно и стоя спиной к Сенеке — при важном разговоре он всегда старался избегать глаз собеседника,— сказал:
— Тебе известно, мой Луций, что мать готовит против меня заговор? Или ты скажешь, что тебе ничего не известно?
Спросил он это почти будничным голосом, почти лениво, но Сенека понял — от ответа зависит его собственная судьба и выговорил как можно спокойнее:
— Да, император, мне это хорошо известно.
Нерон не ожидал ничего подобного. Сенека видел,
как дрогнули его плечи. Медленно повернувшись и прищурившись (Нерон был близорук), он недоуменно посмотрел на собеседника и произнес с запинкой:
— В-о-т как? Почему же ты не предупредил меня?
— Я посчитал, что еще не время беспокоить тебя этим,— с поклоном сказал Сенека.— Пока это только разговоры, и мне не хотелось раньше времени бросать тень на мать императора.
— Бросать тень на мать императора,— недовольно проговорил Нерон и поманил Сенеку ленивым движением руки.— Встань к свету, я хочу лучше видеть тебя.
Сенека подошел. Нерон, приблизившись к нему, внимательно, словно тот был статуей, смотрел на его лицо. И вдруг, отступив на шаг и театрально подняв правую руку, прочитал по-гречески из своего любимого Гомера:
(Третий был с ними глашатай) и сведать послал их...Двух расторопнейших самых товарищей наших я выбрал.
Некоторое время он оставался в этой позе, красуясь перед единственным зрителем, и Сенека счел за лучшее изобразить на лице некое подобие восторга. Нерон милостиво улыбнулся и опустил руку.
— Ну как? — спросил он.
— У меня нет слов! — Сенека развел руки в стороны и чуть склонил голову набок.
— Я спрашиваю о другом,— уточнил Нерон, опустив глаза.
— Прости, если я не сумел понять,— быстро сказал Сенека,— но твоя декламация...— Он сделал паузу, как бы подбирая лучшее определение, а на самом деле ожидая, чтобы Нерон перебил его.
Так и случилось. Нерон сделал протестующий жест и проговорил, не поднимая глаз:
— Оставим это. Ты понял, что я имел в виду, сказав: «Двух расторопнейших самых товарищей наших я выбрал»?
— Я не смею,— поклонился Сенека.
— Говори! — подняв наконец глаза и величественно откинув голову, приказал император.
— Я не смею думать,— повторил Сенека,— что ты имел в виду меня и...
— И кого еще?
— Афрания Бурра,— сказал Сенека на выдохе, словно ему трудно было произнести это имя.
Нерон снова с прищуром посмотрел на него и, чуть помедлив, кивнул:
— Ты правильно меня понял, мой Луций. Я считаю тебя и Афрания своими первыми друзьями. Но тебя, конечно, наипервейшим,— добавил он, подняв вверх указательный палец.— Ты знаешь, я всегда был примерным сыном и никто не мог бы упрекнуть меня в непочтительности к матери. Разве это не так?
— Это так, император,— с медленным кивком подтвердил Сенека,— Никто не может упрекнуть.
— Вот видишь, ты сам говоришь,— сказал Нерон так, будто это Сенека уверил его, что он всегда почитал мать и что упрекать его не в чем.— Но сейчас я не принадлежу себе и не могу быть просто сыном.