— Саниных можно позвать.
— Лиду непременно! — воскликнула Ляля не столько потому, что ей нравилась Санина, сколько потому, что знала о любви Новикова и хотела сделать ему приятное. Она была очень счастлива своей любовью, и ей хотелось, чтобы и все вокруг были так же счастливы и довольны.
— Только тогда придется и офицеров звать, — язвительно вставил Иванов.
— Что ж, позовем… чем больше народу, там лучше. Все вышли на крыльцо.
Луна светила ярко и ровно. Было тепло и тихо.
— Ну ночь, — сказала Ляля, незаметно прижимаясь к Рязанцеву.
Ей не хотелось, чтобы он уходил. Рязанцев крепко прижал ее круглую теплую ручку локтем.
— Да, ночь чудная! — сказал он, придавая этим простым словам особенный, только им двоим понятный смысл.
— Да будет ей благо, — басом отозвался Иванов, — а я спать желаю. Покойной ночи, синьоры!
И он зашагал по улице, размахивая руками, как мельница крыльями.
Потом ушли Новиков и Семенов. Рязанцев долго прощался с Лялей под предлогом совещания о пикнике.
— Ну, бай, бай, — шутя, сказала Ляля, когда он ушел, потянулась и вздохнула, с сожалением покидая лунный свет, теплый ночной воздух и то, к чему они звали ее молодое, цветущее тело.
Юрий подумал, что отец еще не спит и что если они останутся вдвоем, то неприятное и ни к чему не ведущее объяснение будет неизбежным.
— Нет, — сказал он, глядя в сторону, на голубоватый туман, тянущийся пеленой за черным забором над рекой, — я еще не хочу спать… Пойду пройдусь.
— Как хочешь, — отозвалась Ляля тихим и странно нежным голосом. Она еще раз потянулась, зажмурилась, как кошечка, улыбнулась куда-то навстречу лунному свету и ушла. Юрий остался один. С минуту он неподвижно стоял и смотрел на черные тени домов и деревьев, казавшиеся глубокими и холодными, потом встрепенулся и пошел в ту сторону, куда медленно ушел Семенов.
Больной студент не успел уйти далеко. Он шел тихо, согнувшись и глухо покашливая, и его черная тень бежала за ним по светлой земле. Юрий его догнал и сразу заметил происшедшую в нем перемену: во все время ужина Семенов шутил и смеялся едва ли не больше всех, а теперь он шел грустно, понуро, и в его глухом покашливании слышалось что-то грозное, печальное и безнадежное, как та болезнь, которою он был болен.
— А, это вы! — рассеянно и, как показалось Юрию, недоброжелательно сказал он.
— Что-то спать не хочется. Вот, провожу вас, — пояснил Юрий.
— Проводите, — равнодушно согласился Семенов.
Они долго шли молча. Семенов все покашливал и горбился.
— Вам не холодно? — спросил Юрий, так только, потому что его начинало тяготить это унылое покашливание.
— Мне всегда холодно, — как будто с досадой возразил Семенов.
Юрию стало неловко, точно он нечаянно коснулся больного места.
— Вы давно из университета? — опять спросил он. Семенов ответил не сразу.
— Давно, — сказал он.
Юрий начал рассказывать о студенческих настроениях, о том, что среди студентов считалось самым важным и современным. Сначала он говорил просто, но потом увлекся, оживился и стал говорить с выражением и горячностью.
Семенов слушал и молчал.
Потом Юрий незаметно перешел к упадку революционного настроения среди масс. И видно было, что он искренно страдает о том, что говорит.
— Вы читали последнюю речь Бебеля? — спросил он.
— Читал, — ответил Семенов.
— Ну и что?
Семенов вдруг с раздражением махнул своей палкой с большим крючком. Его тень так же махнула своей черной рукой, и это движение ее напомнило Юрию зловещий взмах крыла какой-то черной хищной птицы.
— Что я вам скажу, — торопливо и сбивчиво заговорил Семенов, — я скажу, что я вот умираю…
И опять он махнул палкой, и опять черная тень хищно повторила его движение. На этот раз и Семенов заметил ее.
— Вот, — сказал он горько, — у меня за спиной смерть стоит и каждое мое движение стережет… Что мне Бебель!.. Болтун болтает, другой будет болтать другое, а мне все равно не сегодня-завтра умирать.
Юрий смущенно молчал, и ему было грустно, тяжело и обидно на кого-то за то, что он слышал.
— Вот вы думаете, что все это очень важно… то, что случилось в университете и что сказал Бебель… А я думаю, что когда вам, как мне, придется умирать и знать наверное, что умираешь, так вам и в голову не придет думать, что слова Бебеля, Ницше, Толстого или кого еще там… имеют какой-либо смысл!
Семенов замолчал.
Месяц по-прежнему светил ярко и ровно, и черная тень неотступно шла за ними.
— Организм разрушается… — вдруг произнес Семенов своим другим, слабым и жалким голосом.
— Если бы вы знали, как не хочется умирать… Особенно в такую ясную теплую ночь!.. — с жалобной тоской заговорил он, поворачивая к Юрию свое некрасивое, обтянутое кожей лицо, с ненормально блестящими глазами. — Все живет, а я умираю… Вот, вам кажется — и должна казаться — избитой эта фраза… А я умираю. Не в романе, не на страницах, написанных «с художественной правдой», а на самом деле умираю, и она не кажется мне избитой… Когда-нибудь и вам не будет казаться… Умираю, умираю, и все тут!
Семенов закашлялся.
— Я вот иногда начну думать о том, что скоро я буду в полной темноте, в холодной земле, с провалившимся носом и отгнившими руками, а на земле все будет совершенно так же, как и сейчас, когда я иду живой. Вы вот еще будете живы… Будете ходить, смотреть на эту луну, дышать, пройдете мимо моей могилы и остановитесь над нею по своей надобности, а я буду лежать и отвратительно гнить. Что мне Бебель, Толстой и миллионы других кривляющихся ослов! — вдруг со злобой резко выкрикнул Семенов.
Юрий молчал, растерянный и расстроенный.
— Ну, прощайте, — сказал Семенов тихо. — Мне сюда. Юрий пожал ему руку и с глубокой жалостью посмотрел на его впалую грудь, согнутые плечи и на его палку с толстым крючком, которую Семенов зацепил за пуговицу своего студенческого пальто. Юрию хотелось что-то сказать, чем-нибудь утешить и обнадежить его, но он чувствовал, что ничем нельзя этого сделать, вздохнул и ответил:
— До свидания.
Семенов приподнял фуражку и отворил калитку. За забором еще слышались его шаги и глухое покашливание. Потом все смолкло.
Юрий пошел назад. И все, что еще полчаса тому назад казалось ему легким, светлым, тихим и спокойным — лунный свет, звездное небо, тополя, освещенные луной, и таинственные тени, — теперь показалось мертвым, зловещим и страшным, как холод огромной мировой могилы.
Когда он пришел домой, тихо пробрался в свою комнату и отворил окно в сад, ему в первый раз пришло в голову, что все то, чем он так глубоко, доверчиво и самоотверженно занимался, — не то, что было нужно. Ему представилось, что когда-нибудь, умирая, как Семенов, он будет мучительно, невыносимо жалеть не о том, что люди не сделались благодаря ему счастливыми, не о том, что идеалы, перед которыми он благоговел всю жизнь, останутся не проведенными в мир, а о том, что он умирает, перестает видеть, слышать и чувствовать, не успев в полной мере насладиться всем, что может дать жизнь.
Но ему стало стыдно этой мысли, он сделал над собой усилие и придумал объяснение.
— Жизнь и есть в борьбе!
— Да, но за кого… не за себя ли, не за свою ли долю под солнцем? — грустно заметила тайная мысль. Но Юрий притворился, что не слышит, и стал думать о другом. Но это было трудно и неинтересно, мысль ежеминутно возвращалась на те же круги, и ему было скучно, тяжело и тошно до злых и мучительных слез.
V
Получив записку от Ляли Сварожич, Лида Санина передала ее брату. Она думала, что он откажется, и ей хотелось, чтобы он отказался. Она чувствовала, что ночью при лунном свете на реке ее будет так же властно и сладко тянуть к Зарудину, что это будет жуткое и интересное наслаждение, и вместе с тем ей было стыдно перед братом, что это будет именно с Зарудиным, которого брат, очевидно, презирал от души.
Но Санин сразу и охотно согласился.
Был совершенно безоблачный, теплый и нежаркий день. На небо было больно смотреть, и оно все трепетало от чистоты воздуха и сверкания бело-золотых солнечных лучей.
— Кстати, там барышни будут, вот и познакомишься… — машинально сказала Лида.
— А, это хорошо! — сказал Санин. — И притом погода самая благодатная. Едем.
В назначенное время подъехали Зарудин и Танаров на широкой эскадронной линейке, запряженной парою рослых лошадей из полкового обоза.
— Лидия Петровна, мы ждем! — весело закричал Зарудин, весь чистый, белый и надушенный.
Лида, одетая и легкое светлое платье, с розовым бархатным воротником и таким же широким поясом, сбежала с крыльца и подала Зарудину обе руки. Зарудин на мгновение выразительно задержал ее перед собой, оглядывая ее фигуру быстрым и откровенным взглядом.