А потом…
Живо представляю себе, как буду метаться между враждующими армиями, орать, чтобы остановились, чтобы одумались, чтобы…
Или все будет по-другому.
Не знаю, как.
Представляю себе полуживых мертвецов, которые ползают по земле, пытаются подняться, не могут, падают, снова ползут, а к нам уже спешат полицейские, и…
Стараюсь не думать, что И. начинаю понимать, что делать это нужно не здесь, не в центре города, а где-нибудь в чистом поле, в лесу, не знаю, где, где еще остались кладбища, мертвецы, а то может мертвецы безо всяких кладбищ, в разрушенных городах, смотрящих в небо глазницами выбитых окон… И ведь остались где-то мертвые города, остались – никем не воскрешенные. Всякие кремли-лувры-бигбэны мне еще доверили воскрешать после войны, возили по городам, выводили из машины где-нибудь перед остатками Триумфальной арки, настраивали пианино, усаживали за клавиши – играй. Еще тогда просил позволения восстановить весь город – не понимали, спрашивали – зачем, просил позволения зарыть истлевшие останки – на меня смотрели, как на психа, я сам на себя смотрел, как на психа…
Телефонная трель.
Вздрагиваю. Обреченно смотрю на телефон, вот оно, началось…
Почти наугад хватаю вещи, бросаю в сумку, думаю, что мне может пригодиться, да все мне может пригодиться, а всё с собой не унесешь.
Знать бы еще, куда я собираюсь все это уносить.
Играет в голове лунная соната.
Тихонько выбираюсь на улицу, оглядываюсь. Иду крадучись, нет, нельзя крадучись, так сразу поймут, что я что-то нехорошее замышляю. Стараюсь идти как можно спокойнее, мысленно повторяю про себя, а что, а я ничего плохого не замышляю, а я…
Наталкиваюсь взглядом на полицейского на углу, он кланяется мне, как старому знакомому. Понимаю, что видел его, не далее, как вчера…
– Что… – полицейский поднимается на тонкие ножки, впивается мне в плечи, – что вы… играли?
Еле выжимаю из себя:
– Не помню.
Он делает шаг мне навстречу.
Делать нечего, замедляю шаг, кланяюсь в ответ. Он шагает ко мне, посмеивается чему-то, показывает на заголовок газеты. Делаю вид, что очень-очень заинтересован, стараюсь унять бешено бьющееся сердце…
Смотрю в заголовок.
Не понимаю. Мысли путаются, пытаюсь собрать их вместе, не могу.
…пережил клиническую смерть, пришел в себя во время собственных похорон. Несведущие граждане уже связали это событие с неудавшимся пассажем, который играл пианист Юрий Ханин…
Думаю, кто такой этот Юрий Ханин, откуда он вообще взялся, Юрий Ханин этот, с трудом узнаю собственную фамилию, смотрю на свою фотографию, ну и рожа у меня за пианино, это у меня всегда рожа такая…
Иду домой, уже даже не думаю, как странно выгляжу, только что спешил куда-то, и вот уже спешу домой, уже даже не думаю, как бы это обыграть, ну там вышел на улицу, забыл что-то, вернулся домой… Мне уже плевать, что обо мне подумают, мне уже на все плевать…
Беру шестую октаву.
Как всегда начинает резать уши. Больно. Сильно. Это еще ничего, когда берешь седьмую – режет только что не до крови. С восьмой и девятой проще, там я уже не слышу. И в то же время сложнее. Потому что не слышу, что играю.
Снова первая октава, милая слуху и сердцу. Вторая октава. Третья. А дальше плохо. Субконтроктава. Субсубконтроктава. Субсубсуб… низкий гул наполняет комнату тяжелым дребезжанием. В памяти голос учителя, правее – птички, левее – медведь. Нда-а, это уже не медведь, это уже бронтозавр какой-то ходит…
Беру субсубсубсубконтроктаву, одно название чего стоит, суб-суб, почти как суккуб, только хуже.
Думаю, сколько еще играть, сколько еще доводить себя до такого состояния, чтобы пальцы сорвались с цепи, чтобы сами забегали по клавишам, чтобы сами сыграли то, самое, чтобы…
Темное кладбище молчит за моей спиной.
Беру шестую октаву. Седьмую. Восьмую. Девятую, там, где не птички, а уже сам не знаю, что.
Жгучая боль вонзается в уши, разрывает мозг.
Играю.
Перебираю пальцами по клавишам, еще, еще, еще.
В какой-то момент начинаю понимать, что не слышу мелодии. Совсем.
Липкая влага наполняет уши, липкие теплые струйки стекают по моим вискам.
Стараюсь не замечать. Неважно, все неважно, помню мелодию, назубок помню, сыграю.
До-диез, си-бемоль, фа-диез, до-диез, си-бемоль, фа-диез…
Птички…
Медведь…
Снова птички…
Беру шестую октаву…
Плата за плато
Воспоминание первое. Случайное
Оглядываю собравшихся, спрашиваю, как бы между прочим:
– А Ленка где?
Вот, блин, зачем спросил, кто меня за язык тянул. Вот теперь и объясняй, что дела мне никакого нет до этой Ленки, а то начнется сейчас, ты чего, влюбился, что ли, ты по Ленке соскучился, нравится, да?
Уже наскоро придумываю какую-то историю, как Ленка заняла у меня тысячу… нет, две… а вот теперь не пришла, а мне как прикажете до зарплаты, а…
Парни и девчонки смотрят на меня, будто ляпнул что-то непристойное. Вот, блин, начнутся шуточки…
– В пропасть упала, – говорит Антон.
Вздрагиваю. Как-то всего ожидал, но не этого. Началось, блин… в деревне утро. Закричали петухи.
Зачем-то спрашиваю
– Насмерть?
Мысленно бью себя по губам, кто меня вообще за язык тянул…
Парни с девчонками переглядываются, а ты как думал…
Тихонько наклоняем головы, аминь, и все такое.
А потом надо как-то начинать работать. Понять бы еще, как после этого начинать работать…
Воспоминание второе. Тоже случайное
Смотрю на квиток зарплаты, кусаю губы.
Ленка вычеркнута, упала в пропасть пятнадцатого сентября.
Алешка вычеркнут, свалился в пропасть девятого сентября.
Илюшка с Оксанкой тоже зачеркнуты, правда, не написано, что с ними случилось. Еще тешусь какой-то надеждой, что может, ушли, да нет, с такой работы не уходят, или их ушли, а что, местечко тепленькое, шеф свою дочку тупоголовую вместо них поставил, или… Но уже чувствую, сметчик просто забыл подписать про бездну.
– А теперь их зарплата нам достанется?
Это дочка начальника спрашивает. Тупоголовая.
– Ты дура, что ли, – отвечает Танька, вот, блин, не выдержала, ответила, начальничек теперь ее саму в пропасть выкинет…
Дочка начальникова оторопело смотрит на Таньку, вот, блин, привыкла, что она всех дураками и дурами называет, а тут на тебе…
И надо как-то начинать работать. Понять бы еще, как работать после этого…
Воспоминание третье. Случайнее некуда
– Ма, а где па?
– В пропасть упал.
– Не-е, правда.
– Говорю тебе, в пропасть.
Я еще маленький, а уже все понимаю. Понимаю, что мамка говорить не хочет, что-то случилось, папка ушел, папки, они всегда уходят, вон, у Люшечки тоже папка ушел, а мамка говорить не хочет… Мамка люшечкина потом говорила, что папка у них козел…
– А он козел, да?
Мамка отвешивает мне подзатыльник.
– Да как ты смеешь, да кто ты такой, козявка мелкая, про папу такое говорить…
Я реву. Потому что я не козявка мелкая, а человек. Вот вырасту, вот докажу им всем… докажу…
Потом. Пару дней спустя.
– Ма, а где ба?
– В пропасть упала.
Я даже не переспрашиваю. В пропасть, так в пропасть. Ба, она такая. Вон, у Катюхи тоже ба была, и нету, а потом было много цветов, когда ее не стало, и все в черном ходили, и ма меня по щекам хлопала, не смей радоваться, всем грустно, все плачут, а ты здесь, дрянь такая, радоваться будешь…
Так что я про ба даже не спрашиваю.
Потом. Уже совсем потом. Уже не помню, когда. А когда у меня Конан умер, вот тогда. Я еще ревел…
– А Конан твой где, что-то под ногами не вертится, на стол не лезет…
– В пропасть упал, – отвечаю.
Ма вздрагивает.
– Да чего глупости говоришь, это ж не человек, собака, с чего он в пропасть упадет…
Я даже не понимаю, что она говорит, реву, Конан умер… Мать верещит про какую-то суку у Кудыкиных, такие щеночки хорошие, так и хочется послать ее подальше с ее щеночками.
Воспоминание четвертое. Уже не случайное. Такое не забудешь
Как мы с пацанами бегали смотреть пропасть.
Это все Корефан, идиотище, выдумал. Сбежали, конечно, с уроков, драпанули на край земли, где пропасть, еще стращали друг друга, у-у-у, увидят тебя, сам в пропасть свалишься… Тебя генерал увидит, сам в бездну спихнет…
– Ап!
Помню, как смотрели туда. С замиранием сердца смотрели, как люди подходили к краю земли, к краю пропасти.
– Ап!
По команде генерала прыгали вниз. Кто-то прыгал сам, кого-то приходилось сталкивать, женщина какая-то завизжала, заотбивалась, не хочу, не хочу, не буду, не надо, помню, как ее схватили за руки, за ноги, швырнули вниз, помню ее крик…
– Ап!
Помню, как сидели, скованные страхом, шевельнуться боялись, там, за сараями, смотрели на падающих людей… и смотреть нельзя, и не смотреть нельзя, вот я вам что скажу…