Шли, усталые, по улицам. Об руку, в ногу. Подташнивало от голода: оба весь день не ели ничего.
 На углу кричала лоточница:
 — Горячие пирожки, горячие пирожки!
 Никритин остановился.
 — С чем пирожки-то, тетка? — спросил он.
 — С рисом, с яйцами.
 — Не ври, тетка! Яйцами тут и не пахло... — подозрительно взглянул он на сморщенные комки теста.
 — Пахло, пахло! Очень даже пахло, берите!..
 Шли и ели пирожки, поджаренные на хлопковом масле, с начинкой из склеившегося риса. Противно всякой логике — казалось вкусно...
 Машина стояла в боксе. Кадмина забежала домой и вынесла фотоаппарат и бинокль. Села за руль. Поехали.
 Бежала знакомая дорога, полосатая от поперечных теней, отбрасываемых тополями. Рябило в глазах от непрерывного мельтешения, и было непонятно — как Тата ведет машину. Потянулось желтое: оборвалась стена деревьев по бокам дороги. Вспыхнули, ударили в глаза булыги изумруда, — возле бутылочного завода высилась куча зеленого стеклянного пека...
 На их поляне было пусто. Горьковатая пыльная отрава наплывала от тальника. Все здесь пахло пылью и солнцем. Но выгоревший поверху дерн еще хранил где-то возле самых корней легкий травяной дух.
 Никритин улегся на спину и смотрел в небо — уже подпаленное приближавшимся вечером.
 Кадмина сидела рядом, приставив к глазам бинокль.
 — Осыпался наш шиповник... — произнесла она.
 Что-то недосказанное явственно окрасило ее голос. Никритин вопросительно взглянул на нее, — она не опускала бинокль, и он перевел глаза, посмотрел на рыжий откос. Да, цветы осыпались, куст задеревенел. Но держался — на самом краю обрыва. «Целомудрие!.. — подумал он. — Ну и что же? Держится!» Держится, пусть и замаслились, неопрятно запылились жесткие листья — зазубренные, как дисковая пила...
 Держится, не держится... Какое это имеет значение, когда все летит к черту!
 Никритин приподнялся на локте.
 Включенный на полную мощность, гремел автомобильный радиоприемник.
 Говорил Каир. Говорил, — не было музыки. Арабской. Любимой музыки Таты.
 Говорил Каир. Говорила дикторша. Не говорила — исторгала лаву, заходилась в исступленье. Казалось, слова раздирали ей горло, модулировали грудными переливами. Говорила женщина. Говорила мать. Говорила жизнь, бросаясь навстречу смерти...
 Никритин улавливал отдельные слова, встречающиеся в узбекском языке. Странно и страстно звучали проклятья: «Лагнати Фарансия, лагнати Бритония, лагнати Исроил!» И звучало: «Сувайш! Сувайш! Сувайш!..» — Суэц, Суэцкий канал.
 Придыхающий, рвущийся голос. Ударения на гортанных звуках. Женщина говорила — будто посылала слова резким ударом ракетки, как теннисный мяч.
 Никритин физически ощущал, как холодком, мурашками обдает кожу этот обнаженный кровоточащий гнев. Да, можно понять, почему всколыхнулся мир и почему приблизился к той черте, за которой — космический всплеск огня и небытие. Можно понять возникающие с кинематографической скоростью на газетных листах дипломатические ноты. Но принять возможный итог нельзя! Там — апокалипсис, пучина, конец...
 Он снова откинулся навзничь, расслабил мускулы. Каким-то туманом окутало голову.
 Небо — низкое, запыленное — подернулось предзакатной хмарью интенсивно-желтого цвета.
 — Стронций... — сказал вполголоса Никритин. — Есть такая краска — «стронций желтый»... И есть стронций‑90 — радиоактивная пакость... Совпадение? Но не могу отделаться от чувства, что живем под желтым ядовитым небом... Смысл этого надо бы разжевать...
 — Это в мой огород? За то, что приставала со смыслом жизни? — отняла наконец бинокль от глаз Кадмина и вздохнула. — Как долго мы вместе... Уже есть что вспомнить... Надоело?
 Никритин поморщился, повел на нее глазами. Но она не смотрела на него. Вскочив на ноги, притопнула, прислушалась к радио.
 — А я бы пошла добровольцем! Ох, как бы я дралась!.. — Она подошла к нему и опустилась на колени. — Поедем, а?
 Зрачки ее расширились, как у летящей птицы. Ноздри тоже расширились и вздрагивали. Пусти — полетит!
 — Куда? Кому мы нужны? — усмехнулся Никритин и потянул ее за руку.
 Она тяжело навалилась ему на грудь. Взгляд ее медленно тускнел.
 ...Лежали рядом и смотрели в это палевое небо. Близкое, незаметно меркнущее.
 — В машине есть коньяк, сбегать? — спросила она.
 — Не надо, — удержал ее Никритин. — Ты же не пьешь за рулем... сама говорила.
 — Ну-у... один-то раз... — все же нерешительно ответила она. — Пососу пепермент — не останется запаха.
 — Нет!.. — Никритин приподнялся, сел, посмотрел ей в лицо. — Сопьемся мы с тобой...
 — И пусть!.. — упрямо отвела она взгляд, заложила руки за голову. — Ты не замечаешь? Мы не можем любить, если не выпьем чуточку...
 «Черт! — ругнулся он про себя. — Чертовщина!..»
 И однако же она была права: все лето, при каждой встрече, что-нибудь да пили... Может, только это и давало им возможность любить друг друга, не думать о слишком многом, что мешает обоим. Мешает порознь. У каждого — свое, без точек соприкосновения.
 Безрадостное лето, безрадостная связь, безрадостная правда...
 Никритин сидел и с ожесточением выдирал из земли клочки жесткой застаревшей травы.
 «Правда, правда!.. Если б она была так проста! Разбежались бы врозь — и все. Но не бежим ведь!..»
 Клубился, будто с холмов стекая, вечер. Засвежело: у воды, да и конец августа.
 ...Когда они вернулись, в комнате сидел Афзал.
 — Слушай, здесь нельзя жить! — безапелляционно заявил он, словно на то и потратил ожидание, чтобы прийти к подобной мысли. — Днем тут всегда скандалы, вечером — тишина — с ума сойдешь. Плохо тут. Снести нужно эти дома, хорошо? Портят центр города...
 — Снести!.. — передразнил Никритин. — А твою мазанку?
 — Мою не надо. У меня сад... — не принял шутки Афзал. — А снесут. Раньше, чем это...
 Тата завела руки за спину, прислонилась к подоконнику. Скрестив ноги, казалось, разглядывала коричневые лоснящиеся голени.
 — Снесут... — повторил Афзал, по-детски недоумевая. — Деревья вырубят. Зачем?..
 Никритин не ответил, устало опустился на диван рядом с Афзалом.
 — Здесь тебе — нельзя!.. — убежденно продолжал Афзал. — Переезжай ко мне... Вот вместе переезжайте, — глянул он на Тату.
 Она засмеялась:
 — За что я люблю Афзала — за догадливость! — Она отсмеялась, посерьезнела. — А что, Алеша, переедем? Осенью, после защиты?
 Никритин смотрел на нее — сухощавую,