Тут выразилась вполне важность восстания, которою ноги инсургентов, так сказать, приковались к занимаемому ими месту. Не имев силы идти вперед, они увидели, что нет уже спасения назади. Жребий был брошен! Диктатор к ним не являлся. В каре было разногласие. Оставалось одно: стоять, обороняться и ждать развязки от судьбы. Они это сделали.
Между тем по повелениям нового императора мгновенно собрались колонны верных войск к дворцу. Государь, невзирая на убеждения императрицы, ни на представления усердных предостерегателей, вышел сам, неся на руках 7-летнего наследника престола, и вверил его охранению преображенцев. Эта сцена произвела полный эффект: восторг в войсках и приятное, многообещающее изумление в столице. Государь сел потом на белого коня и, выехав перед первый взвод, подвинул колонны от экзерциргауза к углу бульвара. Его величавое, хотя несколько мрачное спокойствие обратило тогда же всеобщее внимание. В это время инсургенты минутно были польщены приближением Финляндского полка, симпатии которого еще доверяли. Полк этот шел по Исаакиевскому мосту. Его вели к прочим присягнувшим, но командир 1-го взвода барон Розен, перейдя за половину моста, скомандовал: стой! Полк весь остановился, и ничто уже до конца драмы сдвинуть его не могло. Та только часть, что не взошла на мост, перешла по льду на Английскую набережную и тут примкнула к войскам, обошедшим инсургентов со стороны Крюкова канала.
Вскоре после того, как государь выехал на Адмиралтейскую площадь, к нему подошел с военным респектом статный драгунский офицер, которого чело было под шляпою повязано черным платком, и после нескольких слов пошел в каре; но скоро возвратился ни с чем. Он вызвался уговорить бунтовщиков и получил один оскорбительный упрек. Тут же, по повелению государя, был арестован и понес общую участь осужденных. После его подъезжал к инсургентам генерал Воинов, в которого Вильгельм Кюхельбекер, поэт, издатель журнала «Мнемозины», бывший тогда в каре, сделал выстрел из пистолета и тем заставил его удалиться. К лейб-гренадерам явился полковник Стюрлер, и тот же Каховский ранил его из пистолета. Наконец, подъезжал сам вел. князь Михаил, и тоже без успеха; ему отвечали, что хотят наконец царствования законов. И с этим поднятый на него пистолет рукою того же Кюхельбекера заставил его удалиться. Пистолет был уже не заряжен.
После этой неудачи из временно устроенной в Адмиралтейских зданиях Исаакиевской церкви вышел митрополит Серафим в полном облачении, с крестом, в преднесении хоругвей. Подошед к каре, он начал увещание. К нему вышел другой Кюхельбекер, брат того, который заставил удалиться вел. кн. Михаила Павловича; моряк и лютеранин, он не знал высоких титулов нашего православного смирения и потому сказал просто, но с убеждением: «Отойдите, батюшка, не ваше дело вмешиваться в эти дела». Митрополит обратил свое шествие к Адмиралтейству. Сперанский, смотревший на это из дворца, сказал с ним стоявшему обер-прокурору Краснокутскому: «И эта штука не удалась!» Краснокутский сам был членом Тайного общества и после умер в изгнании. Обстоятельство это, сколь ни малозначащее, раскрывает, однако ж, тогдашнее расположение духа Сперанского. Оно и не могло быть инаково: с одной стороны, воспоминание претерпенного невинно, с другой – недоверие к будущему.
Когда таким образом совершился весь процесс укрощения мирными средствами, приступили к действию оружия. Генерал Орлов с полной неустрашимостью дважды пускался со своими конногвардейцами в атаку, но пелотонный огонь опрокидывал нападения. Не победя каре он, однако ж, завоевал этим целое фиктивное графство. Государь, передвигая медленно свои колонны, находился уже ближе середины Адмиралтейства. На северо-восточном углу Адмиралтейского бульвара появилась ultima ratio – орудия гвардейской артиллерии. Командующий ими генерал Сухозанет подъехал к каре и кричал, чтобы положили ружье, иначе будет стрелять картечью. В него самого прицелились ружьем, но из каре послышался презрительно-повелительный голос: «Не троньте этого... он не стоит пули». Это, естественно, оскорбило его до чрезвычайности. Отскакав к батарее, он приказал сделать залп холостыми зарядами; но не подействовало! Тогда засвистали картечи; тут все дрогнуло и рассыпалось в разные стороны, кроме павших. Можно было этим уже и ограничиться; но Сухозанет сделал еще несколько выстрелов вдоль узкого Галерного переулка и поперек Невы, к Академии художеств, куда бежали более из толпы любопытных!
Так обагрилось кровью и это восшествие на престол. В окраины царствования Александра стали вечными терминами – ненаказанность допущенного гнусного цареубийства и беспощадная кара вынужденного, благородного восстания – явного и с полным самоотвержением.
Войска были распущены. Исаакиевская и Петровская площади обставлены ведетами. Разложены были многие огни, при свете которых всю ночь убирали раненых и убитых и обмывали с площади пролитую кровь. Но со страниц неумолимой истории пятна этого рода невыводимы. Все делалось в тайне, и подлинное число лишившихся жизни и раненых осталось неизвестным. Молва, как обыкновенно, присвояла право на преувеличения. Тела бросали в проруби; утверждали, что многие утоплены полуживыми.
Несколько иную картину происходившего на Сенатской площади и в городе рисуют мемуары случайного очевидца, чиновника министерства финансов И. Я. Телешова.
Утро было ясное и довольно теплое. Я медленно шел в департамент разных податей и сборов, желая более воспользоваться хорошим временем – чрезвычайной редкостью в С.-Петербурге, – как вдруг был поражен словами одного мальчика, который, выбежав из мелочной лавки (в Чернышевом переулке) с газетным листом бумаги, кричал во всю улицу:
– У нас новый государь, у нас царствует Николай Павлович! Вот и указ!..
С каким-то беспокойным чувством я ускорил шаги мои и, пришедши в департамент, точно узнал, что великий князь Николай Павлович вступил на престол всероссийский, потому что император Константин от оного отказался. Вскоре приехал директор, привел всех чиновников к присяге и уехал в другой вверенный ему департамент. Разумеется, тут никто не думал приниматься за дело, и все, разделясь на партии, передавали друг другу свои замечания и чувствования о сем важном и для них нечаянном событии. В сие время приезжает курьер и сказывает, что на площади против Зимнего дворца народ и войско ожидают нового императора, чтоб изъявить ему верноподданническое свое поздравление. Сия весть, как пожар, всех выгнала из департамента; толкая один другого на лестнице, все бежали на улицу и, боясь опоздать на площадь, старались наперерыв занимать извозчиков. Я как не очень проворный уже не мог найти саней и потому отправился туда же пешком.
Идучи Невским проспектом, я не заметил ничего необыкновенного, и мне казалось, что еще немногим была известна столь важная новость столицы. Но, подходя к арке Главного штаба, я увидел множество народа и едва мог пробраться до того места, где государь осматривал лейб-гвардии Преображенский полк; я узнал его по голубой ленте, и как теперь помню, что лицо императора, как полотно, было бледно. Солдаты были в серых шинелях, и это несколько удивило меня; но чувство неизъяснимо приятное заступило место удивления, когда я услышал радостные восклицания народа и милостивое к нему обращение государя; сие чувство овладело мною совершенно, и я готов был плакать от умиления. <...>
Устроив войско, государь сел на лошадь и, сопровождаемый преображенцами, тихо поехал на площадь Адмиралтейскую. Посреди сей площади, против самого шпица адмиралтейского, он остановился и, обратясь к народу, сказал:
– Ну, братцы! Я на все готов: кто прав перед Богом и совестью, тому нечего бояться.
Не зная ничего, я совершенно не понимал слов императора и, не смея что-либо угадывать, стоял в самом неприятном ожидании развязки. Недолго я находился в недоумении: раздался залп из нескольких ружей в стороне Сената, и вся площадь взволновалась; слово «бунт» с громким шепотом было повторяемо в народе, ужас был изображен на лице каждого... Государь смутился, но с твердостью отдал приказ одному из окружающих его генералов узнать, кто стреляет. Генерал поехал по краю площади, и государь сказал ему:
– Ваше превосходительство! Извольте ехать прямо, – прямо и скорее!
Посланный скрылся; перестрелка продолжалась, и вся свита императора была в чрезвычайном смущении: лицо каждого перед глазами государя имело принужденную на себе улыбку; но как скоро государь не мог их видеть, то все их движения выражали не только скорбь, но даже отчаяние, чувства которого они знаками передавали друг другу. Тут-то я увидел в первый раз, как искусно и проворно придворные по обстоятельствам могут переменять наружный вид свой. В сем смятении государь несколько раз обращался к народу и уговаривал всех идти по домам для их безопасности, но никто не думал исполнять сего, жаль только, что не из усердия к монарху, а из одного любопытства, ибо при сильных залпах у Сената все толпами бежали в улицы и, оставляя государя одного в опасности, возвращались к нему тогда лишь, когда пальба делалась меньше. Как не любить государю военных более, – думал я с огорчением, – когда без них некому защищать его в случаях чрезвычайных.