30/III. Вечером позвонил мне Пастернак. «Приходите с Чукоккалой. Евг. Влад, очень хочет вас видеть». Я забыл, кто такая Евг. Влад., — и сказал, что буду непременно. Но проспал до 10 ч. — и поздно пошел по обледенелым улицам на Остоженку в тот несуразный дом со стеклянными сосисками, который построен его братом Александром Леонидовичем. Весенняя морозная ночь. Звезды. Мимо проходят влюбленные пары с мимозами в руках. У подъезда бывшей квартиры Пастернака вижу женскую длинную фигуру в новомодном пальто, которое кажется еще таким странным среди всех прошлогодних коротышек. Она окликает меня. Узнаю в ней бывшую жену Пастернака, которую видел лишь однажды. Она тоже идет к Б.Л. и ждет грузина, чтоб пойти вместе. Грузин опоздал. Мы идем вдвоем, и я чувствую, что она бешено волнуется. «Первый раз иду туда, — говорит она просто. — Как обожает вас мой сын. Когда вы были у нас, он сказал: я так хотел, чтобы ты, мама, вышла к Чуковскому, что стал молиться, и молитва помогла». Пришли. Идем через двор. У Пастернака длинный стол, за столом Локс, Пильняк с Ольгой Сергеевной, Зинаида Николаевна (новая жена Пастернака), А.Габричевский, его жена Наташа (моя родственница по Марине), брат Пастернака, жена брата и проч. Через минуту после того, как вошла Евг. Вл., — стало ясно, что приходить ей сюда не следовало. З.Н. не сказала ей ни слова. Б.Л. стал очень рассеян, говорил невпопад, явно боясь взглянуть нежно или ласково на Евг. Вл. Пильняки ее явно бойкотировали, и ей осталось одно прибежище: водка. Мы сели с ней рядом, и она стала торопливо глотать рюмку за рюмкой и осмелела, начала вмешиваться в разговоры, а тут напился Габричевский — и принялся ухаживать за ней — так резво, как ухаживается только за «ничьей женой». З.Н. выражала на своем прекрасном лице полное величие. Разговоры были пошловатые: анекдотцы.
В час ночи ушел Пильняк и пришел Нейгауз, бывший муж Зинаиды Николаевны. Итак, здесь два бывших мужа и две бывших жены — и как страдал этот Нейгауз! С Пастернаком у меня никакого контакта не вышло, З.Н. тоже поглядывала на меня враждебно, как будто я «ввел в дом» Евгению Владимировну. Габричевский заснул. Наташа принялась обливать его холодной водой. Пастернак смертельно устал. Мы ушли: Локс, Евг. Вл. и я. По дороге она рассказала о том, что Пастернак не хочет порывать с нею, что всякий раз, когда ему тяжело, он звонит ей, приходит к ней, ищет у нее утешения («а когда ему хорошо, и не вспоминает обо мне»), но всякий раз обещает вернуться; что сын Пастернака ничего не понимает, не хочет разговаривать с ним, что она теперь работает (рисует тракторы для массового сектора Наркомзема — кажется так)… и что до сих пор ей было легче, но сегодня, когда весна, когда солнце, ей мука…
Теперь я понял, почему З.Н. была так недобра к Евгении Владимировне. Битва еще не кончена. Евг. Вл. — все еще враг. У Евг. Вл., как она говорит, 3 друга: Маршак (!?!), Сара Лебедева и Анна Дм. Радлова.
2 апреля. Вчера был у меня Пильняк — по дороге от Гронского к Радеку. Говорит Пильняк, что в Японию ему ехать не хочется: «я уже наладился удрать в деревню и засесть за роман, накатал бы в два месяца весь. Но Сталин и Карахан посылают. Жаль, что не едет со мною Боря (Пастернак). Я мог достать паспорт и для него, но — он пожелал непременно взять с собою З.Н., а она была бы для нас обоих обузой, я отказался даже хлопотать об этом. Боря надулся, она настрюкала его против меня, о, я теперь вижу, что эта новая жена для Пастернака еще круче прежней. И прежняя была золото: Боря у нее был на посылках, самовары ставил, а эта…»
Сегодня в ОГИЗе Пильняк ни за что ни про что получает 5 000 р. Он скромно заявил Карахану, что денег на поездку в Японию он не возьмет, но что у него есть книги — десять томов собр. соч., и было бы хорошо, если бы у него их приобрели. Карахан, подкрепленный Сталиным, позвонил Халатову, Халатов направил Пильняка к Соловьеву, а Соловьев сказал:
— Издавать вас не будем. Нет бумаги. Деньги же получите, нам денег не жалко.
И назначил ему пять тысяч рублей.
«Ничего себе издательство, которому выгоднее платить автору 5 000 рублей, не издавая его», — говорит Пильняк.
3 апреля. После того, как я промыкался четыре дня в прихожей Халатова, выясняется, что никакого доступа ни в какие коопы Лозовский для меня не выхлопотал. Лядова говорит, что Халатов вообще полетит на днях. Я же сейчас решил написать ему письмо и отнести к его подъезду здесь, в Доме Правительства.
5 апреля. Халатов пал. На его место назначен как будто бы Томский. Сегодня я уезжаю в Ленинград. Успехи мои здесь таковы: Волин разрешил мне книжку моих детских стихов для взрослых в 4 000 экз., я двинул свою книжку «Уот Уитмэн». Я увидал разные участки строительства, видал Сейфуллину, Пастернака, Пильняка, Кольцова, М.Шагинян, miss Lee и т. д. Впервые по-настоящему познакомился с Москвой, окончательно возненавидел московскую «Молодую гвардию» и вообще всю бюрократическую чепуху ОГИЗа, читал вчера в радио дважды своего «Мойдодыра» — с огромным успехом.
Кисловодск. 29/V. Вчера познакомился с известным ленинградским педагогом Сыркиной, автором многих научных статей, которые в последнее время подлежали самой строгой проработке. С ней недавно случилось большое несчастье. Когда возвращалась домой, у нее на парадном ходу на нее напал какой-то громила и проломил ей ломом голову. Она пришла в себя только на третий день и первым делом воскликнула:
— Ну вот и хорошо. Не будет проработки!
Нынешний человек предпочитает, чтоб ему раскроили череп, лишь бы не подвергали его труд издевательству.
17/VI. На днях пришел сюда первый том Слепцова, вышедший под моей редакцией, изобилующий нагло-дурацкими опечатками. Это привело меня в бешенство. Я отдал этой книге так много себя, облелеял в ней каждую буквочку — и кто-то (не знаю кто) всю испакостил ее опечатками. Я написал по этому поводу письма Горькому, Каменеву, Сокольникову, Гилесу, завед. ленинградской «Академией» Евгению Ив-чу (фамилию забыл), и на душе у меня отлегло.
Есть тут очень любопытные люди из ученых — раньше всего Шейнин, наш сосед по столу, лысый молодой человек, только что женившийся, добродушный, шикарно одетый (лондонские рубашки, фланелевые брюки и пр.), автор книг о лесном хозяйстве. Одну из этих книг он дал мне на прочтение: «Лесное хозяйств и задачи Советов», М., 1931, издательство «Власть Советов» при Президиуме ВЦИК, и я поразился ее вопиющей безграмотностью. «Искусственное лесонасаждение», «аграрные помещики», незнание элементарнейших правил грамматики и шаблоннейшее изложение. Нет ни одной строки, которая не являлась бы штампом, ни одной своей мысли, ни одного своего эпитета. Автор больше всего боится самостоятельно думать, он пережевывает чужое, газетное — и в то же время его книга свежа, интересна, нужна — потому что тема ее так колоссальна. Нынче именно потому-то и упадке литература, что нет никакого спроса на самобытность, изобретательность, словесную прелесть, яркость. Ценят только штампы, требуют только штампов, для каждого явления жизни даны готовые формулы; но эти штампы и формулы так великолепны, что их повторение никому не надоедает. Мне говорил сейчас один профессор химии (из Эривани): «У меня двести студентов, и нет ни одного самостоятельно мыслящего». Здесь на меня напал один бывший рапповец, литературовед, прочитавший мою статью о коммуне Слепцова: почему вы не сказали, что Чернышевский был утопический социалист? почему вы не сказали, что коммуна Слепцова была немыслима при капитализме? т. е. он хочет, чтобы я говорил всем известные догматы и непременно высказал бы их в той форме, в какой принято высказывать их, — и не заметил в моих статьях ничего остального — ни новых материалов, ни новой трактовки «Трудного времени», ни примечаний к Осташкову, ничего, кроме того, чего я не сказал. Здесь собралось много такой молодежи, и она мне очень симпатична, потому что искренне горяча и деятельна, но вся она сплошная, один как другой, и если этот молодой человек согласился [со] мною, что нельзя же судить на основании догматов, заранее построенных концепций, что нужно раньше изучить материал, — то лишь потому, что Стецкий напечатал об этом в «Правде». Ему дан приказ думать так-то и так, и он думает, а не было бы этого декрета — он руководствовался бы предыдущим декретом и бил бы меня по зубам. И может быть, это к лучшему, Т. к. ни до чего хорошего мы, «одиночки», «самобытники», не додумались.
1/VII. Завтра уезжаю. Тоска. Здоровья не поправил. Время провел праздно. Отбился от работы. Потерял последние остатки самоуважения и воли. Мне пятьдесят лет, а мысли мои мелки и ничтожны. Горе не возвысило меня, а еще сильнее измельчило. Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературном работы — я без гроша денег, без имени, «начинающий автор». Не сплю от тоски. Вчера был на детской площадке — единственный радостный момент моей кисловодской жизни. Ребята радушны, доверчивы, обнимали меня, тормошили, представляли мне шарады, дарили мне цветы, провожали меня, и мне все казалось, что они принимают меня за кого-то другого.