Глазков – поэт не события, а глубинного процесса. Он ищет органику жизни и всегда ощущает ее образно. Главными своими достоинствами в ранних стихах он называет откровенность и неподдельность. Это приложимо и к поздним его стихам. Добавим: откровенность иронии и неподдельность поэтической игры.
Размышляя о Глазкове, ощущаешь незаурядный масштаб этого поэта, его многогранность и сложность.
Довольно много сказано о глазковской иронии и почти ничего – о его патетике. Точные слова о патриотизме Глазкова, о его ощущении истоков («Волгино Верховье») сказаны Николаем Старшиновым в его предисловии к прижизненной книге поэта «Избранные стихи». Но ничего пока не написано об историзме Глазкова. Много сказано о его любви к природе, но ничего – о его понимании цивилизации и культуры. Отмечены его автопортреты, но не оценены его портреты современников.
Много еще предстоит узнать и сказать о Глазкове.
У меня костер нетленной веры,И на нем сгорают все грехи.Я поэт неповторимой эры,Лучше всех пишу свои стихи.
Он действительно был предан «нетленной вере». И действительно лучше всех писал свои, глазковские, стихи.
Несколько строк о Ландау
С Ландау я познакомился (если память не изменяет) в 1947 году на Рижском взморье. Не помню, как это произошло, скорей всего он сам обратил внимание на красоту моей жены и познакомился не столько со мной, сколько с ней. Он был экстравагантен по природе, держался «кавалером», болтал пустяки. Но в пустяки и в «кавалерство» как-то не верилось. А необычность была убедительна. Сразу чувствовалась его чистота, внутренняя скромность, скрытая от взора глубина. Он мне очень понравился. А за женой ухаживал так деликатно, так старался не обидеть меня, что и ревности никакой не было.
С этого лета мы встречались регулярно до того рокового случая, когда Ландау перестал быть Ландау.
Несколько раз ходили с ним (без жен) в ресторан. Он почти не ел и вовсе не пил. Ему хотелось понравиться официанткам. Их он почитал идеалом женщин. Классификация женщин, составленная им, достаточно хорошо известна. Дау (первое удивление в момент знакомства, что он просил называть его именно так) сокрушался, что не нравится официанткам, несмотря на все регалии, а вот физик М. К. нравится. Он завидовал этому физику.
Серьезных разговоров мы, как правило, не вели. В современной поэзии он не был начитан. (Это позже, у его учеников, к полному набору ландауских замашек присоединилась еще и мода на поэзию.) Нравился ему Симонов. Впрочем, он никогда не был категоричен в тех областях, где не считал себя специалистом.
Вообще, удивительно был воспитанный человек.
Иногда я его спрашивал. Например:
– Как вы работаете?
– Очень просто. Лежу на диване, а Женя Лифшиц записывает. (Он с Е. Лифшицем тогда писали свой учебник физики.)
На вопросы о коллегах отвечал обычно односложно и доброжелательно, в худшем случае – равнодушно.
Один раз я видел его рассерженным. Это было, когда Нобелевскую премию получили два американских китайца. Я спросил про их открытие.
– Я все это знал, – ответил Дау. – Просто не пошел по этому направлению.
Видно было, что он досадует.
Ученики его обожали и преклонялись перед ним. Он создал не только школу ученых, но и особую манеру поведения «под Дау», которую культивировали его ученики.
О «ландау-минимуме» ходили легенды. Один из учеников мне рассказывал. Ландау задали какой-то трудный вопрос. Он подумал и написал на доске формулу. Его спросили, как он вывел эту формулу.
– Ну, это каждый дурак понимает, – сказал он.
И ушел.
С Дау виделись мы не часто, но регулярно. Обычно он заранее звонил по телефону, спрашивал, может ли прийти.
Любил, когда у нас бывали гости, охотно слушал и рассказывал смешные истории и анекдоты. Смеялся характерным насморочным смехом. При всей своей экстравагантности он был всегда естествен, не было в нем зазнайства и наигрыша. От него веяло особым аристократизмом. Он был аристократически прост.
Однажды встретился у меня с Николаем Глазковым. Было это в начале 50-х годов. Как всегда, представился:
– Дау.
– А я был на могиле художника Доу, – сказал Глазков, предварительно сообщив Дау, что он Г. Г., что значит Гений Глазков.
– Доу это не я, – отозвался Ландау, ничуть не удивившись, что перед ним гений.
– Я самый сильный из интеллигентов, – заявил Глазков.
– Самый сильный из интеллигентов, – серьезно возразил Ландау, – профессор Виноградов. Он может сломать толстую палку.
– А я могу переломить полено.
Так произошло знакомство двух гениев. Они дико понравились друг другу и сели играть в шахматы. Стихи Глазкова, кажется, понравились Дау, как и их автор.
Последний раз Дау пришел к нам дней за десять до происшедшей с ним катастрофы.
Разговор шел о долголетии.
– Мне цыганка нагадала, что я буду жить сто лет, – сказал он.
Эта фраза вспомнилась, когда нам позвонил его ученик Юра Каган и сообщил о несчастии.
Больше Ландау я не видел.
Слава и Марьяна
Две старухи – Слава Борисовна и Марьяна Борисовна. Их брат – Давид Борисович – прообраз Ивана Бабичева, крупный работник пищевого министерства. Они племянники А. Горнфельда, критика из «Русского богатства».
«У Харитонья в переулке» – двухэтажный дом, бывший особнячок. Там – на втором этаже живут эти прекрасные старухи. Слава – бывшая красавица. В черном бархатном платье, скромные драгоценности немыслимой цены.
Приходить к ним – одно удовольствие. Не требуется ни этикета, ни благовоспитанности. Тебя охватывает атмосфера такой доброжелательности и непредубежденности, такая презумпция добра, что и впрямь становишься свободен, добр и мил, и как-то даже благовоспитан.
Слава рассеянна и забывчива.
Она всех когда-то знала и знанию этому не придает никакой цены.
– Бальмонт? Он был противный.
– Бунин любил красное вино.
Рассматривает фотографию в «Огоньке».
– Нет, это не двадцать четвертый год. Эту куртку Максим (сын Горького) купил в двадцать пятом.
Такие детали она помнит. И жаль, что я тогда ничего не записал.
Справляются дни рождения двух сестер.
Там все старомосковское, наверное не совсем старомосковское, но все же такое, что нам представляется старомосковским, – «У Харитонья». Но это без стилизации, без форса. Это естественно. Расстегаи, уха, пироги с визигой.
Лешка Гиссен, премянник, любимец и гордость старух, чемпион академической гребли, приводит толпу молодых приятелей.
Ожидают ее. Она – Екатерина Павловна Пешкова. И с ней, кажется, уже не упомню, тоже старуха – баронесса Будберг, Бенкендорф и прочая. Там все так естественно, что и баронессу можно не заметить.
Екатерина Павловна – маленькая старушка, в ней не то чтобы важность – значительность. Меня представляют – мол, такой-то, мол, поэт, мол, талантливый, мол, Вишневский сказал, что талантливый. Екатерина Павловна подает руку без любопытства.
Она сидит в кресле на торцовой стороне стола. Слава и Марьяна, не суетясь, расспрашивают ее о чем-то бытовом. Лешка и его приятели, гогоча, лопают пирог с визигой. А тетки Слава и Марьяна цветут улыбками.
Идет разговор о вдове Саввы Морозова. Вот, дескать, подарила комод XVIII века. Да, мол, инкрустация. А Давиду Борисовичу он не понравился. Пришлось поставить в спальню. Эта книга вам нравится? Возьмите. Это Горнфельда автограф. У вас лучше сохранится.
Хорошие были старухи.
Кирсанов
Семен Кирсанов. Открыватель, ничего не открывший. Политехнический музей ритмов, рифм, метафор и прочего. Инвентарь для восхождения на Эльбрус.
Познакомился с ним после войны. Наверное, в ЦДЛ. Малого роста, хорошо одетый, всегда в серых куцых пиджачках, жесткошерстый фокстерьер, открывающий пасть, говорящий в нос. За рюмочкой. Один. Поднимается бровь, мигает собачий глаз.
– Садитесь, друг мой. – Подливает себе коньячку. – У меня есть сюжет, – Он рассказывает гениальный сюжет. Подливает себе коньячку. Приносит себе кофейку.
– Хотите – прочту? – читает в нос, открывая собачью пасть. Гениальный сюжет – уже гениальность.
Мы были в Венгрии. Он, Мартынов, Николай Чуковский и я. В роскошной гостинице на острове Маргит переводили Аттилу Йожефа.
Профессионально заказывал пищу.
Однажды мы ели лягушку.
Пили бренди, поскольку бесплатно – вдвоем. Вечерами гуляли по аллеям острова Маргит, мимо развалин древнего монастыря, под вековыми деревьями.
Играли в рифмы. У него мгновенная реакция. Нас с Мартыновым он забивал. Слова исторгались из него без затруднения. Сочинял скороговорки для театральных училищ, для дикции, на темы французской литературы.
– Бодлер побрел в бордель и пободрел.
– Флобер нашел пробел и оробел.
– Мопассан нассал на мопса.
Писал о любви. Был беден душой.
– Его не любила ни одна женщина, – сказала как-то Лиля Юрьевна Брик.