Студент, державший ногу больного, закачался. Я стоял по другую сторону кровати и не мог подхватить его. Но успел подумать: достаточно человеку упасть, и он выбывает из игры.
С глухим стуком студент грохнулся на пол. — Унесите его! — приказал профессор. Студента унесли. Больше мы о нем никогда не слыхали. Как, оказывается, все просто: упал — и готово.
Я думал о предстоящем мне судебном процессе, он представлялся мне похожим на длинную скучную лекцию о туберкулезе, который можно вылечить некоторыми препаратами. Если только вовремя начать лечение. Я заранее ощущал холодное презрение судей, которые, без сомнения, должны были поверить моему рассказу.
Тюрьма или туберкулез, какая разница! Для меня это было не больше чем фарс на тему страдания. Люди либо страдают, либо оказываются героями фарса. Почему меня должна миновать эта участь?
Одно время студенты и ординаторы использовали короткие передышки для праздных споров, например о неандертальцах. Я не любил спор ради спора. Стоять в коридоре и спорить, демонстрируя всем свое невежество, — ради этого не стоило ни жить, ни умирать. Моя же цель была проста и ясна, и возражать против нее было трудно.
* * *
Не знаю, когда я первый раз понял, что русский снова вернулся ко мне. Из-за Дины. Из-за предстоящего судебного процесса. Это были какие-то смутные кошмары. Однажды мне приснилось, будто я насекомое, которое хочет спастись, забравшись под кучу старой листвы. Но как я ни старался, забраться под нее я не мог.
* * *
Дина по-прежнему не писала! Какого черта она не пишет? Или я когда-нибудь чем-то ее обидел? Если не считать того раза, когда я оказался нечаянным свидетелем убийства русского. Но моей вины в том не было.
Вначале мои сны переплетались с лекциями, которые нам читали профессора. Или вдруг в них возникали строки из старого учебника Банга, выпущенного в 1789 году и безнадежно устаревшего. Я читал его как курьез, выуживая цитаты, которыми мог бы блеснуть, документально подтверждая безумство мира. Он соответствовал моему настроению.
Все сводилось к теоретическим болезням и абсолютной смерти. Природа, деревья, цветы, животные — все это была утопия. Здесь, в городе, среди камня и высоких кирпичных стен, мы почти не видели природы. Даже деревья в парках и на бульварах были уже мертвы. Не хватало еще одной войны. Зажженной спички. И от всего останутся только обугленные скелеты. Эта мысль завораживала меня. Я любил смотреть на пожары, уличные драки и читал трагические газетные заголовки как старый сутенер, который приходит в дома терпимости, но уже не получает от них ни удовольствия, ни дохода.
* * *
Стоял октябрь 1871 года.
Мы с Карной редко говорили друг с другом. То есть она не говорила со мной. Она молчала. Но глаза ее говорили. И руки тоже.
Правда, однажды у нас все-таки состоялся разговор. Мне нужно было подвести своеобразный итог.
Было раннее воскресное утро. Мы с ней шли под дождем из клиники Фредерика. У нее было ночное дежурство, а я всю ночь болтался поблизости с Акселем и еще двумя ординаторами и хотел обрадовать ее, встретив у ворот клиники.
Серые пустые улицы пахли осенью. Я шел нараспашку, засунув руки в карманы. Рубашка на груди промокла. По плечам текла вода. С носа и волос падали капли.
Карна укрылась от дождя под большим рваным зонтом. Я отказался разделить с ней ее убежище. Чтобы идти с Карной под одним зонтом, нужно было обладать змеиной верткостью. Она двигалась как-то рывками, точно потревоженное животное. Могла остановиться ни с того ни с сего, и тогда спица зонта проткнула бы мне глаз.
Я попытался продолжить разговор о войне и мире, который мы с друзьями начали еще в пивной. Карна слушала молча, думая о своем.
— Никогда не мог понять, откуда у людей берутся враги, — сказал я. — Чем больше узнаешь людей, тем меньше понимаешь, что такое враг.
Карна остановилась и посмотрела на меня с таким выражением, будто я убеждал ее, что дождь — это высшее проявление справедливости. Потом достала носовой платок и медленно высморкалась, разглядывая при этом свою оторвавшуюся подошву. Внимательно изучив ее, она спросила:
— Ты голодный?
— Нет. А ты хочешь есть? — Я был сбит с толку.
— У тебя есть постель и кров над головой?
— Да…
— Тебя не бьют?
— Нет…
— Тогда тебе не понять, что такое враг.
Карна и раньше иногда раздражала меня своим практицизмом. Она могла часами молчать, а потом вдруг выкладывала свои трезвые, плоские соображения, возразить на которые было невозможно.
— Но войну-то я испытал на собственной шкуре, — мрачно заметил я.
Она помолчала и пошла дальше.
— Если тебе не хочется обсуждать этические проблемы из-за того, что ты женщина и у тебя не хватает образования, не надо. Можем и дальше молчать. Или говорить о ранах, поносах и изуродованных конечностях. — Я был оскорблен.
— Вениамин, ты когда-нибудь в чем-нибудь нуждался?
— Что ты имеешь в виду?
— Ты часто рассказываешь мне о своем доме, о занятиях в клинике… Ты говоришь о чем угодно, не потому что тебе это необходимо, а скорее из любопытства…
Я оторопел. Она вдруг напала на меня, словно я был избалованным маменькиным сынком. Разве мы с ней не вместе видели, как умирают люди?
— О чем бы я с тобой ни говорил, кончается тем, что ты нападаешь лично на меня!
— Прости!
Голос у нее был усталый. Она снова пошла. Шаги ее громко стучали по мокрым плитам тротуара и отдавались короткими ударами у меня в ушах.
— Карна, у тебя есть враги?
— Да.
— Я имею в виду не людей, которых ты недолюбливаешь или которые тебя раздражают. А настоящие враги? Которых ты могла бы, например, убить?
— Да.
— Кто?
Она не остановилась. Я схватил ее за руку. По лицам у нас бежала вода. Подол ее юбки промок насквозь. Мокрые пряди волос падали ей на лицо, зонт помогал мало. Ресницы слиплись, и с них капало на щеки.
На мгновение я потерял нить разговора. Почему-то я знал, что навсегда запомню ее такой — с мокрыми, тяжелыми от дождя ресницами.
Иногда у человека бывает чувство, будто то, что он видит, с ним уже было. Это не поддается объяснению. Я знал, что уже видел слипшиеся ресницы Карны. И что буду их видеть всегда.
— Кто? — повторил я.
— Это долгая история.
— Расскажи!
— Не теперь.
— Почему?
— Дождь. И я замерзла.
— А если бы не дождь?
— Вениамин, я устала.
Я замолчал. Ведь и правда она устала.
Начали бить церковные часы. На каждой церкви пробило по шесть ударов. Разными голосами, нестройно церкви переговаривались друг с другом. Мы шли через площадь Святой Анны — это была наша обычная дорога из клиники. Город был уже на ногах.