– Яко ты суды попала, Аконя? – со страданием прошептал Новицкий.
Лучина в его руке погасла. Он нашарил другую лучину и снова затеплил от лампады. Каморка была пуста. Никакой Акони здесь не было. Новицкий застонал, бросил лучину и впотьмах кинулся обратно на двор.
В этот поздний час по улицам Тобольска в низких санях-кошёвке ехал митрополит Иоанн. Правил кошёвкой молодой монах. Иоанн творил ночное подаяние: он выбирал подворья победнее, и монах перекидывал через ворота узелки с деньгами – самому митрополиту уже не хватало сил даже на такой бросок. Улицы ярко высвечивала луна, а косые тени от заплотов и строений были густыми и непроглядными. В них прятались сторожа и воры, чтобы не нарушить тайну владыки, хотя в Тобольске все знали о деяниях Иоанна.
В проулке мелькнул какой-то человек. Он шёл без зипуна, сутулился и пошатывался; он ступал неуверенно, будто ноги его не сгибались. В тишине владыка уловил лёгкий скрип. Иоанн сразу толкнул монаха в спину:
– Останови!..
С трудом выбравшись из саней, Иоанн медленно вернулся к проулку. Кто там? Загулявший пьяница или деревянный Христос, ушедший из своей «темницы»? Жутко было встретить Спасителя на пустой ночной улице.
Тот, кого увидел Иоанн, шагнул из тени в лунный свет. Это был Гриша Новицкий – без шляпы и зимней одежды, словно погорелец.
– Григорий Ильич? – изумился владыка.
Новицкий молчал, опустив голову. Блестела его серьга.
– Ты во хмелю? Или болен?
– Я хворий, – едва слышно сказал Новицкий.
Владыка заботливо обнял его и повёл к кошёвке.
– Садись, я домой тебя отвезу.
– Нэ трэба додому… Я звыйти утик… Тьёмно там, вотче…
Владыка усадил Новицкого в сани и укутал шубой, которой прикрывал ноги, а сам втиснулся рядом.
– Вези на Софийский двор, – велел он монаху. – Что стряслось, Гриня?
Кошёвка тихонько заскользила вперёд.
– Чи я закохався, чи нэт… – прошептал Новицкий, глядя в пустоту.
– Ну, так хорошо. Полюбил – и добро, – утешил Иоанн. – Ты не инок.
– Нэт, вотче, – Новицкий помотал головой, как пёс. – Языченеца вона… Колдовуня… Блазныт мэни, вотче… Нэ трэба до Софые, в Софые тэж менэ блазныло… Страшно, вотче. Душу я тэряю.
В тишине и темноте этой полночи Иоанн ощутил страдание Новицкого как своё. Он ведь знал, что такое болезнь души. Знал, как болезнь омертвляет и убивает душу, превращает человека в жалкую и смертную скотину.
Кошёвка выехала на Троицкую площадь. Видно, в Покров день в Тобольске никто не мог её миновать. Окна церкви неярко светились.
– Останови! – Иоанн снова толкнул монаха в спину.
Кошёвка остановилась.
– Гриша, иди в церковь, – с мягкой настойчивостью приказал Иоанн. – Там по купцу Пахомову читают неусыпную Псалтирь. Посиди до утра, послушай святые слова. Никто тебя там не тронет. А утром я пришлю батюшку твой дом освятить. Ты в вере стойкий, одолеешь бесов.
Новицкий скинул шубу и молча полез из кошёвки.
– Покайся, – строго сказал ему вслед Иоанн. Он по себе знал, как надо сопротивляться болезни духа. – Причастись. Укрепи своё сердце и боле не ищи встреч с той ведьмой.
Новицкий вошёл в храм. Пусто. Горели свечи на канунных столиках. Иконостас сиял золотом, лазурью и киноварью. В левом приделе у аналоя стоял монах и вслух читал Псалтирь – глухо, быстро, словно только для себя. Новицкий перекрестился на каждый лик Деисуса и повернулся вправо – к «темнице». Резная дверка была приоткрыта. Внутри, пригорюнившись, сидел Христос в терновом венце из ржавой проволоки. Глаза его смотрели сквозь глаза Новицкого прямо в душу, будто охотник сквозь лесные заросли следил за диким зверем. Новицкий увидел, что верёвочные путы на лодыжках Христа порваны, а деревянные ноги до колен забрызганы мёрзлой грязью.
Глава 2
«Сия собака»
В молодости Панхарий был красивым мужиком, но к старости пороки развалили его рожу на куски. Среди приличных людей Панхарий казался ночной нечистью, вытащенной на свет: хозяин торговой бани, а на самом деле сводник, корчёмщик, скупщик краденого, пьяница и вор. Наверняка и убивец, но этого никогда не докажешь. Однако даже в палате губернатора Панхарий сохранял высокомерие ростовщика, благодетеля всякой сволочи, и стоял прямо, по-хозяйски опираясь на палку, будто патриарх на посох.
– А этот донос прескверный, господин губернатор, – сказал Дитмер и положил перед Матвеем Петровичем новый лист. – Сообщаю экстракт. Третьего дня солдат Михаэль Цимс бражничал в бане у содержателя Лыкова. Там на стене висела персона государя. Когда Лыков затребовал плату, Цимс начал тыкать в персону палкой и кричать, дескать, пусть за него платит сия собака. Концом палки он порвал бумагу. Вот собственноручный донос Лыкова под девизом «слово и дело». Вот сам доносчик. А вот персона, печатанная, как видно, в Голландии.
Дитмер положил перед Матвеем Петровичем другой лист – небольшую, в две пяди длиной и шириной, гравюру с изображением государя Петра Алексеевича. Государь в блестящих воинских доспехах, но без шлема, скакал на коне по полю полтавского сражения в лучах яркого солнца и клубах артиллерийского дыма. Посередине гравюра была грубо прорвана.
– Я верно изложил? – спросил Дитмер у Панхария, не оглядываясь.
– Воистину так, – с достоинством кивнул Панхарий.
Поскольку судили шведского подданного и военнопленного, на суде присутствовал фон Врех, ольдерман. Он сидел у стены на лавке, раздувался, кипел, краснел от возмущения и метал на Цимса огненные взгляды.
– Откуда персону взял? – спросил Гагарин у Панхария.
– Купил на ярмонке к запрошлому тезоименитству.
Матвей Петрович ещё по московским кабакам знал, как всякая людская погань напоказ почитает царя, вывешивая персоны, но почитает не за деяния, а за табак, пьянство, палачество и презрение к родовитому боярству.
– Гнусь помойная, а с катехизисом, – пробормотал Гагарин. – А что этот Цимс про себя скажет? Он по-русски-то умеет?
– Не умеет, но я переведу, господин губернатор, – Дитмер повернулся к Цимсу. – Господин Цимс, расскажите, как всё произошло.
Дюжий Цимс сидел в углу палаты на лавке, растопырив длинные ноги в рваных башмаках. Морда у него заросла дикой щетиной, словно обомшела. Матвей Петрович видел, что этот швед – конченая псина. Ему только жрать, спать и лазать на бабу. Панхарий не соврал ни на малость. Да и зачем ему врать? Ему от греха подальше надо было донести на государева оскорбителя, а то и самого за покрывательство накажут, ведь есть те, кто всё видел.
– Я ничего не помню, – по-шведски ответил Цимс. – Я был пьян. Этот боров налил мне своего русского пойла, оно тошнотворное.
– Он говорит, что напился до беспамятства, – перевёл Дитмер.