строк я простодушно игнорировал. Но одновременно с такими изъявлениями покорности высшей воле я с той же, если не с большей охотой повторял бунтарские выкрики, богохульства и призывы к разрушению:
Лавина, скоро ль ты разбудишь воздух сонный.
Этой, по существу, мало мотивированной сменой несовместимых друг с другом переживаний как раз и привлекала к себе поэзия Бодлэра. Выражаемые ею душевные контрасты были порой чрезмерны, парадоксальны, упрощены, но тем пленительней они казались неискушенному вкусу подростка. Теперь, пожалуй, смешно вспомнить, с каким упоением когда-то я повторял наизусть «Путешествие на остров Цитеру», поэму, в которой изображение экзотического пейзажа вытеснялось описанием разлагающегося трупа повешенного. С еще большим восторгом я прислушивался к голосу поэта, когда он сменял крики проклятий и обличений на шепот любовных признаний. Нежнейшей музыкой казались банальные строки «Приглашения к путешествию», превращенного неуклюжим переводчиком в романс для шарманки. А когда наступала весна, я раскрывал окна моей комнаты и ложился на подоконник; надо мной расстилался клочок неба со звездами, бледневшими от молнии трамваев, и я шептал в каменный ящик двора:
Ты во сне хоть порой улетала ль, Агата,
Из нечистого моря столицы больной…
Бодлэр помог оформиться во мне тому, что объединяло сознание людей моего поколения и моего круга. Его призыв – «опьяняйтесь» – мог показаться упрощенным, но зато он был лишен всяких лицемерных прикрас. Неизбежен был путь опьянения если не чем-либо другим, то искусством. Но жизнь в искусстве не сделалась «искусственной жизнью»; и в этом помощь оказал Бодлэр. Никому иному, как именно ему, принадлежат возвышеннейшие и восторженные стихи о «маяках», зажженных создателем, чтобы человечество не сбилось с пути:
C’est un cri répété par mille sentinelles
Un ordre renvoyé par mille porte-voix
C’est un phare allumé sur mille citadelles,
Un appel de chasseurs perdu dans les grands bois[35].
Бодлэр был тоже заблудившимся охотником, который в лесу веков перекликался с другими. Его энтузиастическое восприятие искусства не только в прошлом, но и сейчас находит отклик в наших душах. В порыве отчаяния и восхищения он заставил говорить самую красоту:
Je suis belle, у mortels! comme un rêve de pierre
Et mon sein, ou chacun s’est meurtri tour а tour
Est fait pour inspirer ru poète un amour
Eternèl et muet ainsi que la matière[36].
Пускай этот образ, который Роден наивно пытался воплотить в мраморе, кажется гиперболическим, он все же не может не волновать нас всякий раз вновь и вновь.
Бодлеровское «Плаванье» вдохновило Рембо и других европейских поэтов на множество великих реминисценций, к коим, помимо «Пьяного корабля», можно отнести «Рождественский романс» И. Бродского, «Заблудившийся трамвай» Гумилёва, ряд стихов Марины Цветаевой. Анализируя общность тем движения к смерти, казни жизни, призрачности бытия у поэтов разных эпох, Манук Жажоян обращает внимание на то, что Рембо начинает с того, чем кончил Бодлер:
Между тем как несло меня вниз по теченью,
Краснокожие кинулись к бичевщикам,
Всех раздев догола, забавлялись мишенью,
Пригвоздили их намертво к пестрым столбам.
Я остался один без матросской ватаги,
В трюме хлопок промок и затлело зерно,
Казнь окончилась.
…Во всех четырех вещах («Плаванье», «Пьяный корабль», «Заблудившийся трамвай», «Рождественский романс») неизменно наблюдается совмещение, тождество движения и смерти. Притчевая, аллегорическая «Смерть-капитан» у Бодлера; соединение аллегории и сюрреалистической конкретности, развитие и удвоение образа смерти (мертвый экипаж и полумертвый корабль) у Рембо; «мертвые головы» у Гумилёва; «мертвецы… в обнимку с особняками» у Бродского.
И все четыре стихотворения построены по единой структуре с полюсами: движение – видение. Нечто (некто) плывет, движется по морю, рельсам или надо всем этим, в призрачном пространстве – и навстречу ему, мимо него, вокруг него плывут, бегут, разворачиваются как параллельный сюжет видения. Словно задал Бодлер вечный вопрос-рефрен («Что видели вы, что?»), и все последующие пьяные корабли и пловцы словно отвечают на него.
Бодлер:
Что видели вы, что?
– Созвездия и зыби,
И желтые пески, нас жгущие поднесь.
…
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей…
Рембо:
Лиловели на зыби горячечной пятна,
И казалось, что в медленном ритме стихий
Только жалоба горькой любви и понятна —
Крепче спирта, пространней, чем ваши стихи.
Гумилёв:
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.
Бродский:
Плывет в тоске необъяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
«Цветы Зла»
О, Господь, созерцать эту мерзость дай силы, —
Дай мне силы – и тело, и душу свои созерцать.
Ш. Бодлер
Я оплеуха – и щека,
Я рана – и удар булатом,
Рука, раздробленная катом,
И я же – катова рука!
Мне к людям больше не вернуться,
Я – сердца своего вампир,
Глядящий с хохотом на мир
И сам бессильный улыбнуться.
Ш. Бодлер
Вступление
Безумье, скаредность и алчность и разврат
И душу нам гнетут, и тело разъедают;
Нас угрызения, как пытка, услаждают,
Как насекомые, и жалят и язвят.
Упорен в нас порок, раскаянье – притворно;
За все сторицею себе воздать спеша,
Опять путем греха, смеясь, скользит душа,
Слезами трусости омыв свой путь позорный.
И Демон Трисмегист, баюкая мечту,
На мягком ложе зла наш разум усыпляет;
Он волю, золото души, испепеляет
И, как столбы паров, бросает в пустоту;
Сам Дьявол нас влечет сетями преступленья,