их расовая ненависть, вражда этих маньяков «северян» к Библии. В его ушах еще стоят визг и писк «министра рекламы», слышанные им по радио; гнев и презрение к нацистам, восхищение великим мастером, над творением которого они надсмеялись, придают окрыленность его словам. Музыка Генделя, с жаром диктует он, – это вызов эксплуатации и тирании, каждый такт направлен против всего того, что делают и проповедуют нацисты. Нет, этот Гендель, из придворного композитора ставший народным музыкантом, этот великий эмигрант, из немца ставший гражданином мира, – он принадлежит нам. Его «нацифицировать» не удастся. Его мужественная музыка не имеет ничего общего с истерическим ревом шовинистов, призывающих к захватам. Соло на трубе, ликующие хоры из «Иуды Маккавея» никак нельзя сочетать с мордобоем и казнями, которыми занимаются штурмовики; аллегро его боевых арий, скупой, суровый ритм его марша отвечают сильным словам Библии, а отнюдь не истерическим воплям «Моей борьбы».
Мысли, выраженные Зеппом Траутвейном в этой статье, шли от самого сердца, и, хотя они звучали со всей непосредственностью, где требовалось, грубо, а где напрашивалось, нежно, они были продуманны и гармоничны. Зепп Траутвейн был подлинно скромным человеком, он и не подозревал, какая хорошая вещь вышла из-под его пера, и, когда Эрна Редлих подняла на него сияющие глаза и сказала: «Черт возьми, как это здорово!» – он очень удивился.
Как всегда после напряженной работы, Зепп почувствовал голод. Он предложил Эрне составить ему компанию, забежать вместе в бистро и что-нибудь поесть. Его колебания в ту ночь, когда он так и не зашел к ней, определили дальнейшие отношения с Эрной. Между ними установилась хорошая товарищеская близость – и ничего больше. Жизнь сложилась так, что с Анной ему приходилось обсуждать всякие докучливые будничные мелочи, с Эрной же он мог говорить о том, что было близко его сердцу.
И вот он ведет с Эрной тот задушевный разговор, который так охотно вела бы с ним в этот вечер Анна. Он излил свою душу. Именно эта статья о Георге Фридрихе Генделе снова с жгучей силой показала ему, как далеко отнесло его от настоящей родины, от музыки. Он добровольно оставил эту родину, он сам изгнал себя из нее. Но он музыкант, музыкант и еще раз музыкант. Только музыку он знает, только музыка его интересует; что за ужасные времена, они втянули в политику даже его, насквозь аполитичного человека. Свинство. Вечно борешься только за внуков и никогда – за самого себя; ведь конечная цель политики – освободить людей от вынужденной политической деятельности.
Ему казалось, что Эрна Редлих понимает его, как никто другой. Она еще полна была восхищения его статьей о Генделе и не скупилась на дружеские похвалы.
Быть может, этот проведенный с Эрной час сделал обычно уступчивого Зеппа достаточно твердым, чтобы осуществить план, с которым он давно носился. Ему очень хотелось встретиться как-нибудь с Чернигом и Гарри Майзелем у себя, в своей комнате, в гостинице «Аранхуэс». Хотя он мало зависел от обстановки, все же в эмигрантском бараке или кафе он не мог выразить свои мысли так, как ему хотелось бы; присутствие чужих людей мешает высказаться до конца. Комната в «Аранхуэсе» – ужасная дыра, но это – четыре стены, в которых нет посторонних глаз, и это – его комната. Его ли? Ведь и Анна там у себя дома, Анна же терпеть не может Чернига. Она понимает, что стихи его хороши и новы, но автор их не становится ей от этого симпатичнее, она ужасно не любит, когда Зепп приводит к ним этого опустившегося человека. И Зепп, так как ему чуть-чуть неловко перед Анной, старается не делать этого. Но сегодня, после статьи о Генделе, Зепп решил, не считаясь с Анной, пригласить к себе Чернига и Гарри Майзеля.
И вот они сидят все вчетвером в тесно заставленной комнате гостиницы «Аранхуэс». Раз уж эти люди – гости ее мужа, Анна не могла не предложить им поужинать. Она сидела с ними за столом, вежливая, молчаливая. Тотчас же после ужина под каким-то предлогом удалилась. Зепп рад был остаться наедине с друзьями. Легкое сожаление о том, что он доставил неприятность Анне, вскоре рассеялось. Он угощал их сигаретами и вином, неуклюже топтался по комнате, много говорил, был в отличном настроении.
Гарри Майзель сел в расшатанное клеенчатое кресло. Он сидел в нем, как принц, старое кресло превратилось в великолепный княжеский трон, он говорил высокомерно и скептически. Пустился в рассуждения о том, что ничто так не возбуждает ненависти к человеку, как творческий дар. Талант еще можно простить, за талант можно даже полюбить. Но подлинный творческий дар раздражает, возмущает, толпа не может его простить. Да это и понятно, уже своим размахом высокое дарование вызывает ненависть. Уже по своему объему оно не может уложиться ни в какие рамки, оно выпирает из них, задевая окружающих. Вот явился некто, провозгласивший идею сверхчеловека. К чему свела чернь сверхчеловека? К Гитлеру. Ну а что такое победа нацистов, если не успешное восстание бездарных против одаренных? – говорил Гарри. Он упрекал марксистов в том, что они проглядели этот важнейший психологический фактор фашизма.
– Если я хорошо понял мировоззрение марксистов, – иронизировал девятнадцатилетний мальчик, восседая в своем кресле, – их конечная цель – добиться, чтобы количество масла на хлебе у каждого непрерывно увеличивалось, на пять грамм и еще на пять грамм, пока наконец масло не будет намазано таким толстым слоем, что оно всем опротивеет, и тогда, полагают они, волки будут пастись рядом с овцами. Верно здесь то, что в наше время одни заплывают жиром, между тем как большинству нечего жрать, и я считаю возможным и даже желательным положить этому конец и установить такой порядок, когда у каждого будет достаточно масла на хлебе. Итак, нельзя не признать, что в экономике марксисты кое-что смыслят. Но в чем они решительно ничего не смыслят – это в науке о человеке. А ведь в применении к политической практике это наука очень простая. Надо только раз навсегда уяснить себе, что в подавляющем большинстве своем люди безнадежно бездарны и чем в большие толпы их соединить, тем они становятся глупее. Марксисты стараются вычислить, затрачивая на это много ума и теоретических знаний, как наилучшим образом произвести столько-то миллиардов тонн хлеба и по возможности справедливо их распределить. Это полезно, но это – математическая задача, агрономическая, вопрос транспорта и техники и, конечно, вопрос военный; ибо при этом приходится устранять с пути многих сопротивляющихся. Но это не политическая задача; как бы блестяще