— Ну — вот, сначала к этому потолку так стремились, а теперь самих нас несет и раздавить хочет.
Через несколько мгновений произошло столкновение, и получилось так, что стрекоза пролетела как-раз в одну из трещин, и, отломивши последнее крыло разодравши свои бока, намертво застряла там, где эта трещина начала сужаться.
Можно ли то назвать счастливым случаем? Я не берусь в судьбе своих героев указывать случаи счастливые и несчастливые; все они, ведущие к одному, уже предопределенному завершению, так или иначе свершилось. А было ли счастье в том, что они тогда не разбились, как неприменно должны были бы? Да — тогда они испытали счастье — по крайней мере, минуту; а скорее даже и несколько минут, они были счастливы — клубы дыма бились о днище стрекозы, и Фалко сел на проем, через который они могли бы прорваться, и улыбался. Дышали же они тем воздухом, который забился в эту расщелину вместе с ними.
Прошло несколько минут, и вот дым, обессилев, стал опадать вниз. Они перевесились через изуродованные края стрекозы: Робин через нос; Фалко через пробоину в днище. Они видели, как клубы опадают, обнажая постепенно все большую и большую глубину. Та расщелина, в которую их занесло, в конце расширялась метров на двадцать, так что было видно довольно обширное пространство. Прошло некоторое время, и вот увидели они, что прямо под ними находилась та тьма, что сидела на троне — могучим порывом, их пронесло несколько верст, и вот теперь они находились над самым центром разрушенного царства. Два огненных ока, невозмутимо взирали прямо на них, и, казалось, сейчас протянется громадная ручища, выцырыпает их из трещины — ничто не изменилось в этих очах — они так же были обращены вглубь себя, в эти веками тянущиеся грезы. Для него, произошедшее, было, как случайный, на минуту налетевший дождик, для могучего, древнего утеса. Дождик, как и все минувшее за эти века, налетел, пошумел; сначала застлал все собою, а потом прибил пыль — но что все это значало? Все это было частью его невозмутимых дум. Он знал судьбу каждого из «огарков», он знал судьбу Робина и Фалко, однако их судьбы и действия казались ему одинаково незначимыми; так же одинаковое значение для него имел и этот обвал, и падение какого-то маленького камушка. И он уже давным-давно знал, что многие «огарки» уцелели, что они выберуться из под обломков, расплодяться; и веками, из поколения в поколения, будут воплощать его думы — вновь терзать камень; вновь создавать образы, рушить их, становиться пеплом, и вновь возрождаться, и делать все то же, то же, то же…
Пыль была слишком тяжела, а потому быстро осела к новой поверхности — то было уродливейшее переплетенье каменных склонов и пропастей, одна из гор поднималась почти до самого купола — и ОН знал, что через многие века, среди «огарков» возникнет некая тайная секта, которая будет учить, что стоит забраться на эту вершину, и тогда будет обретено Великое Знание, и Великая Сила — их будут преследовать и терзать, они будут слагать гимны и с воодушевлением погибать за эту гору. В конце-концов, одному из них удастся достигнуть вершины; он проведет там без всякой еды несколько дней — будет все выжидать, когда же придет к нему откровение, и, наконец, доведет себя до такого состояния, что ему действительно почудиться, будто откровение пришло; в его воспаленном мозгу появятся истины, и он сойдет, чтобы проповедовать их — будет схвачен, казнен, учение будет распространятся, потом почти забудется; потом еще что-то будет, и поколения будут мелькать — однообразные, не знающие ни истины, ни света.
Прошло, должно быть, с полтора часа, пока пыль не улеглась; и теперь из награмождений камней били одни лишь кровавые дымовые струи; но они были так тяжелы, что тут же забивались в расщелины, на дне которых клокотала и выплескивалась многометровыми гейзерами лава. Все это время и Робин и Фалко недвижимо созерцали, и постепенно радостное настроение, от столь неожиданного спасения переходило в мрачное. Вот Робин поднялся и постучал по стенам, которые сходились прямо над их головою; проговорил:
— Что ж, никак продолбить их не удастся?.. Да что спрашиваю — самому ястно, что не удастся — сколько тут то самой глубокой орочьей шахты?.. С полвесты камня, будет — ведь, как долго нас по всяким переходам спускали! Вот под нами этот темный — сидит на нас смотрит. Может, и правда, придется прыгать в него; в глазах его сгореть — лучше, чем голодной смертью здесь помирать. И знаете еще что, батюшка… — тут он повернулся к Фалко, который тоже поднялся. — Я, ведь, чувствовал, что ОНА там была — по этому полу шла, а потом, когда все обвалилось… Скажите, разве же мог там кто-то в живых остаться.
— Нет — не мог.
— А я точно чувствовал, что ОНА там была. — тут Робин достал платок, долго держал его перед оком; и все плакал; и хотел что-то сказать, да сдержался, сел и сидел недвижимый долгое время…
Да — время шло, шло. Медленно текли минуты, часы, ничто не изменялось; иногда, вроде, хотелось им говорить, но, как только задумавались над темою для разговора, так и выходило, что говорить то и не о чем — ждали, ждали — в глубине то души надеялись на какое-то чудо, но разумом понимали, что никакого чуда не свершиться, что так и будут они ждать.
Вот Робин прикрыл око, и по изуродованному его лику, дрожью прошла сильная боль; вот он чуть слышно заговорил:
— Я помнил вас — вы проходили,Негромкой постопью во снах,Меня вы нежностью любили,В моих страдальческих мечтах.
Неслышной тенью, вы со мною,Шептали нежные стихи:И я запомнил вас святою,Ведь вам неведомы грехи.
Но где вы, где вы — образ ясный?Куда же вы — куда ушли?Неужто этот зов напрасный,Неужто розы отцвели?
В конце, голос Робина задрожал, и он зарыдал, и, упавши на колени, припал к груди Фалко; он рыдал навзрыд, и шептал:
— Это же хорошо, что нас теперь никто не видит, что не надо стыдиться этих слез. Но, как больно мне батюшка: ну, подумайте, представьте — какое же это страдание — увидеть солнечный свет, устремиться к нему, полюбить его; и застрять здесь; зная, что за какими-то несколькими верстами камня прекрасный мир, который бы я смог полюбить. И я знаю — Вероника жива. Да, да — она была, но каким-то образом она осталась жива; и она шагнет скоро в тот, прекрасный мир, и будет любить там. Как же это прекрасно; но… о любовь моя! — знали бы вы, как сердце жаждет все это увидеть; как же хочу я прикоснуться к НЕЙ, к солнечному свету, ко всем чудесам, которые мне еще видеть не довелось. А тут эти камни!.. Что же делать? Что же делать?
Фалко ничего не ответил, но обнял своего приемного сына за голову, сильно прижал к груди своей; и тоже заплакал — это были беззвучные, тяжелые рыданья. Так простояли они довольно долгое время, затем — опять уселись на свои места, и принялись ждать неведомо чего.
Шли часы; и, несмотря на весь романтический настрой дал о себе знать голод. Он прорезался сразу, и особенно сильно охватил Фалко — ведь, несмотря ни на что, он оставался хоббитом, а хоббиты любят хорошо покушать (уж о то хорошо не кушал двадцать с вершком лет) — но тут на память пришли угощенья, которыми потчевали они друг-друга еще в Холмищах — из сокровенных уголков памяти пришли воспоминанья, как эти кушанья выглядели, даже какой запах от них исходил — что не говори, а в желудке его сильно заурчало.
Что касается Робина, который никогда нормальной еды не видел, и, даже не слышал о ней, ибо рассказывать о еде в их постоянном полуголодном существовании было настоящей мукой — у него тоже возмущался желудок; однако, он старательно не обращал на это внимания — только все вспоминал облик Вероники, да солнечный свет — и, в конце-концов и свет и Вероника слились в единое — столь прекрасное, что у Робина стремительно забилось сердце; и обернувшись к Фалко, он, весь пылая, принялся читать какие-то стихи, но насередине оборвался, ибо от слабости закружилась голова, и поэтические строки не шли к нему, из носа же вновь пошла кровь. Тогда он перехватил хоббита за руку, зашептал ему:
— Тело слабеет; от усталости мутится разум; и я боюсь… я боюсь, что чувства мои, в конце-концов, померкнут. Да, вот образ Вероники, вот свет в ней; но над всем кружиться холодная тьма; все ниже-ниже спускается. О, небо святое, неужто и меня подхватит, и унесет от этих образов, и ничего, кроме этой тьмы уже не будет?..
— Робин. — Фалко склонился над ним, и поцеловал его в лоб. — Я хочу тебе сказать сейчас, что вас, троих братьев, старался я одинаково любить; и воспитывались вы все одинаково; казалось бы — характеры ваши должны были бы быть схожими, а вы такие разные выросли, что, как ни старался, ни мог я вас любить одинаково; и вот тебя Робин, любил я больше двух других братьев. В тебе много романтического, безудержного — в тебе я самого себя в юности вижу…