— По библии жисть идет, Луша, по библии! Об этой войне тамо сказано, и што железные птицы станут смерть сеять. И люди озвереют, опустеют душой, а заместо сердца камни появятся. Ни родного, ни ближнего не пожалеют, ожадают, нравом оскудеют, водку — зелье проклятое — зачнут ежедневно пить. Опосля воды не станет нигде: вроде, озеро блестит, люди туда, а тамо золото.
— Ой, Мавра, Мавра! — качает головой бабушка. — Ну кто тебе голову засорил, кто? И в девках ты веселящая была, и баская, и замуж вышла за Павла — дороже золота мужик. А как погиб Паша на германской, как поумерли твои детки с голоду, пошто ты не к людям пошла, а в богомолье ударилась? Эко место, богатей Селин отказал помочь, так он давно сгнил на Соловках. В бога-то веришь, а на людей как озлобилась, так с черной душой к ним и осталась.
— Не в боге суть, — допивая чай, строго заблестели на сухом лике Мавры ярко-голубые глаза. — В духе всевышнего суть! Он дал человеку разум, должен всегда человека помнить: Дух и только Дух не дозволит утратить совесть, стыд и доброе сердце к другому человеку. С верой в Дух человеку стыдно жадности и зависти, подлости и коварства.
— Ой, не бай, не бай-ко, Мавра, худое о людях! Напраслину ты возводишь на них. Да неужто каменным станет сердечко у внучка Васи? Иль вон у евоного дружка Володи Барыкина?
— Он у тебя святой, Луша! Он и сам не знает ишшо, а в Дух верит, и дай бог, пусть живет в нем Дух всевышнего. На мои-то книги плюются робята, а внучек твой все подряд прочитал.
— Что-то и верно ты говоришь, Маврушка. Неграмотная я, всему сама на веку-волоку училась. Токо не должны сердечные люди перевестись на свете, не должны! — твердо, не столь для Мавры, сколько для меня, молвила Лукия Григорьевна и заглянула, как мне почудилось, в мое сердце…
— Спасибо вам, большое вам спасибо! — прощаюсь я с хозяевами зеленой «Нивы».
— Да за что? — удивляются они. — Вам счастливо!
Машина исчезает за поворотом, и только тогда я начинаю злиться на самого себя: «Дурак плешатый! Ну почему не узнал фамилию симпатичных, приветливых и счастливых людей? Мужчину жена назвала Сашей, да мало ли в городе Александров? И зеленых «Нив» пруд пруди, где же мне разыскать Сашу?..»
Наутро доктор Екатерина Семеновна обрадованно заключила:
— Вам стало полегче, однако опять валидол принимали, да? В лес ходите? Хорошо. А выздоровление — процесс длительный, с этим смиритесь. Ноги-то как, не болят после леса?
— А почему у вас слезы на глазах? — встревожилась докторша. — Кто-то обидел или расстроил?
— Бабушку вспомнил, — соврал и не соврал я врачу. И неожиданно с языка сорвалось:
— Скажите, Екатерина Семеновна, а много у нас сердечных людей?
Худенькая, почти всегда грустно-печальная, докторша машинально перебирала папки с историями болезней и не торопилась с ответом. А может быть, она припомнила что-то из своей, судя по всему, тоже нелегкой жизни?
СМОРОДИНА
Всего троих нас и повез утренний автобус на Уксянку. Вялый парень накануне, видать, допоздна гульнувший, как уронил себя на охнувшее сиденье, да так молчком и утянул серое небритое лицо в расстегнутую куртку. Радостная и нарядная старушка аккуратно уселась рядом со мной, озорно подмигнула мне синими глазами и с жалостью кивнула на парня:
— Горюшко луковое… Ишь, отвозил паспорт — родима мать не признает! И пиджак-то, ну как есть весь изжеван.
Я согласно улыбнулся бабке и подивился тому, как она уместно переплетает свою речь современными выражениями. Ведь не сказала «лицо», «рожа» или «харя», а молвила «паспорт», потому как сейчас у каждого сельского жителя имеется на руках документ. Об искусственной куртке тоже метко заметила — изжеванная, иначе не назовешь! Что парня пожалела — видно, незлобивая старушка, и сыновья ее или внуки, если есть у нее таковые, не пьют горькую когда и сколько влезет. Парня, конечно, жалко, и больно, и тревожно за него… Ровесник моему сыну будет, взрослую жизнь начинает не с радости, а с отравы. Ничего ему теперь не мило: ни дорога домой, ни рождающийся ясно-приветливый июльский день, ни отяжелевшие хлеба по сторонам чистой дороги. И гостинцев никаких не заимел, одно похмелье…
Старушка-то возвращается из гостей, издалека едет. Чемодан и всякие сумки-сетки помогал ей занести на автостанции — увесистые. А радость ее понятна мне: натосковалась, поди, бабка по селу родному, дому и хозяйству, вся она сейчас в думах уже там, поперед автобуса. Управы столько — вдвоем со стариком день-деньской топает, но перед сном выясняется, что они не успели и то-то, и то-то… Да и лето на август повернуло — сенокос, грибы, ягоды, о домашней живности лучше и не вспоминать — так глубоко вздохнула старушка, и заботливая тень скользнула лучистым лицом…
— За ягодками едешь, ага? — оживляется бабка, и не тронула, а как-то бережно погладила вылощенную дужку моей корзины.
— По ягодки-и-и, — уже для себя протянула она и впервые огорчилась: — А не опоздал? Ноне ить друг дружку норовят опередить, кислотьем ягоды отхватывают. Глубина токо вынесет личико из ресничек, зарумянится, а ее, глядь, ужо и нету, и клубничник в пол вобьют. Вишенье кость костью, одна кожа на ядрышках — все равно без удержу хватают. Черной смородине ноне на роду написано «доходить» по ведрам, калину с бояркой быть-забыли после иньев обирать. И откуль, откуль жадность навалилась?! В войну и опосля нее такого не видано, а ране-то…
Бабка не договорила, опять повеселела и хитро сощурилась:
— А ты ягодник, батюшка, из поздних, и знаешь местечко укромное, а? Ну и не говори, не указывай никому, береги ягодники! Добрый человек сам найдет, добро и останется, а худой пущай нравом своим дозреет.
— Да, да, — соглашаюсь я и спохватываюсь. — Счастливо доехать, бабушка! А мне вон у того мостка сходить. Парень-то пусть пособит на остановке.
— Тебе богато ягодничать, сынок! Меня в деревне сам должен встретить, не беспокойся, — закивала она и посмотрела налево, куда опускался увалом к дальней речке Крутишке обросший тальниками мой ложок. Там всплывал и таял на хлебах сизый туман, а над тучной зеленью лесов спелилось крупное солнце. Глянула старушка и зябко пошевелила ногами, будто не я, а она вот-вот ополоснет босые ноги в росных созревших травах.
«Пазик» сбелел на дороге и легко скатился мимо Серебряковой рощи под уклоны к маминой родине — селу Пески. А я поправил заплечный мешок и, помахивая корзиной по метелкам пырея и лабазника, потянул за собой мокро-зеленую тропинку. С межи из пшеницы нехотя выпархивали заспанные овсянки и с писком присаживались на талины, где вовсю копошились и гомонили полевые воробышки, постанывали пеночки и по сушинам неподвижно нежились горлицы. Они и не тронулись бы с насеста, если б не предупредительно-чуткие сороки.